– Да брось ты, Ванька! – постарался смутиться Федор. – Где мне с тобой тягаться! Подумаешь, коррида. Было, да прошло. Вот уж ни на минуточку не сомневаюсь, что ты такую новую забаву для государя измыслил, что рядом с этим все померкнет.
Ванька прижмурился, как сытый кот, и медленно, тягуче улыбнулся.
– Да уж, приду-умал… – промурлыкал он, и князь Федор не мог не расхохотаться: ну разве можно представить, что кому бы то ни было, мужчине, женщине ли, захочется поменять этого добра молодца на кого-то другого? Однако воспользоваться даже малой малостью не мешает.
– Ну ладно, фаворит! – Князь Федор хлопнул бра-та по круглому плечу. – Пошли, коли так.
И они пошли.
* * *
Узенькие, темные и душные переходы старого Кремля пахли сладковатой пылью и почему-то ладаном. Но чем дальше продвигался идущий впереди со свечкой Иван, тем сильнее заполнялось тесное пространство крепким табачным и винным духом. Князь Федор уже почти знал, что увидит, – не знал только, что не увидит ничего: в государевых покоях было так накурено, что хоть топор вешай, и потребовалось немалое время, чтобы глаза свыклись с чадом и начали различать фигуры, развалившиеся за столом в самых вольных позах. Все говорили слишком громко, слишком возбужденно и в выборе выражений не стеснялись совершенно. Сначала князь Федор решил, что это одна из тех вечеринок, на которых нет дам, поэтому все чувствуют себя как дома, и тут же, словно в ответ, зазвучал заливистый хохот, и князь Федор разглядел во главе стола Елисавет.
– А мне не нравятся, говорю вам, мне не нравятся эти маленькие пудреные головки! – кричала она, потрясая своей роскошной рыжей гривою, аромат которой упоенно вдыхали мужчины, сидевшие с ней рядом и восхищенно шарившие взглядом по дивным смуглым полушариям, так и прыгавшим в сверхоткровенном декольте. – Все женщины одинаковы, всем им не то двадцать, не то шестьдесят.
– Чертова кукла, – охнул Иван Долгоруков. – Когда я уходил, ее тут не было. Ну все, теперь прилипнет к нему, как пиявица… пропала ночь! А ведь нас ждут, ждут! – Он в отчаянии замотал головой. – Не зря отец ее боится!
– Что, к ней тоже ревнует? – подначил Федор.
– Не мели языком, – огрызнулся Иван. – Лучше сделай что-нибудь!
– Да пожалуйста, – пожал плечами князь Федор и шагнул к Елисавет как раз в то мгновение, когда она воскликнула так страстно, словно клятву давала:
– Не буду пудрить голову! Не буду носить парики!
После ее крика наступило мгновенное затишье, в котором особенно отчетливо прозвучал голос князя Федора:
– Именно такие прекрасные дамы, как вы, сударыня, и должны быть родоначальницами новой моды. Вы, конечно, знаете, что самые устрашающие прически носили дамы при дворе Генриха II. Это были сущие вороньи гнезда, смазанные бараньим салом, чтоб крепче держались. Под такой шапкою головы немилосердно чесались, и кавалер должен был носить при себе особенную спицу, чтобы при надобности галантно предложить своей даме. И вот однажды у прекраснейшей из женщин, Дианы де Пуатье, во время стремительной скачки по лесу не только слетела шляпа, но и развалилась башня, только сегодня утром выстроенная на ее прелестной головке. Вдобавок парикмахер забыл полить волосы жиром – безусловно, к счастью для всех окружающих мужчин, которые едва не попадали с коней при виде этой красоты. Дамы, в числе которых была и королева Екатерина Медичи, начали хихикать: мол, непричесанная Пуатье! Однако, увидев, как восхищен король, назавтра все как одна появились с распущенными кудрями… среди которых, не сомневаюсь, не было даже отдаленно напоминающих по красоте ваши!
И, закончив сию пылкую тираду, князь Федор наконец-то перевел дух и поклонился.
– Вот ведь зараза! – враз восхищенно и завистливо пробормотал Иван Долгоруков. – Ну чисто горох из мешка сыплет!
Елисавет, онемев от восторга, сидела как пришитая, не сводя с князя Федора страстно сверкающих глаз и нервно облизывая свои маленькие и тугие, будто вишенки, губки.
– Вы, князь, как всегда, востры! – послышался хриплый голос, и какая-то высокая, сутулая фигура из числа сидевших вокруг Елисавет вынырнула из облаков дыма и направилась к Федору. – Люблю за это и рад видеть.
Это был Петр, но, боже мой, что сделалось с румяным мальчиком, которого только третьего дня видел князь Федор гордо и важно принимающим депутацию своих московских подданных?! Молодой Долгоруков, конечно, и прежде не раз слышал отзывы почтенных людей, мол, сколько-нибудь чистое, благовоспитанное общество, где нужно соблюдать приличия, царю совершенно чуждо и противно. Ему более нравилось общество гуляк; говорили, что у него уже показывалась наклонность к пьянству, и это казалось вполне естественным и наследственным: дед его и отец были подвержены тому же пороку. И сейчас Федор мог убедиться, что самые нелицеприятные речи побледнели пред действительностью. В дыму и пьяном угаре перед ним стоял словно бы совсем другой человек, старше самое малое лет на десять, глядя на гостя ввалившимися, воспаленными глазами, в которых князь Федор вдруг разглядел промельк той же самой ненависти, которой так и пылали эти глаза после незабвенной корриды.
«А ведь Ванька врал! – подумал князь Федор. – Любовью царской и не пахнет… Но зачем эта ложь? Зачем ему непременно было нужно, чтобы я тут оказался, почему он не погнушался нагло мне соврать?!» И с этой минуты он положил себе глядеть в оба и не поддаваться более на сладкие посулы. Он сразу понял: если и добьется от царя милости для Меншиковых, то еще не скоро, а вот навредить несвоевременным заступничеством можно очень крепко. Ему ужасно захотелось уйти, однако теперь это сделать было никак нельзя: царь наклеил на губы приветливую улыбку (как же не научиться лицедейству, избрав в наставники Долгоруковых?!) и потащил Федора за стол, сам налил из бутылки в оловянную кружку, сам кричал: «Прозит! Прозит!»
Пришлось выпить, да не как-нибудь, а залпом, до дна.
– Ишь! – восхитился царь, и впервые что-то прежнее, мальчишеское проглянуло в его лице. – Ох, устал я! – пожаловался он вдруг, и сочувствие встрепенулось в душе князя Федора… совершенно напрасно, как тут же выяснилось: – Устал я от московской тишины. Сегодня с бабкой видался – словно бы вся Москва шипела в ее старушечьих наставлениях. Пилила – ну что пила! Жизнь, мол, беспорядочная, манеры иноземные, образумься, вороти столицу в Первопрестольную, а сам женись, мол, хотя бы на иностранке! Все! Надоело! – крикнул он, колотя кулаком в стол так, что опрокидывалась посуда, вино заливало парчовые скатерти, на которых, может быть, чинно откушивал еще Алексей Михайлович Тишайший, а не то пировал сам Иоанн Васильевич. – Кто-нибудь… пишите указ: царь, мол, запретил под страхом наказания толковища о том, воротится ли со двором в Петербург или останется в Москве. Мне завтра поутру короноваться – там и решу.