Он подождал, пока бульон кончился, и она собралась встать. Тихим голосом он спросил:
— Кто вы?
Сирен чувствовала, что он изучает ее, и что щеки ее вспыхнули жарким румянцем. Она назвала свое полное имя, нагнулась стереть каплю бульона у него с груди и только потом встретилась с ним взглядом.
Он долго смотрел на нее с бесстрастным лицом. Наконец опустил глаза, и у него вырвался тихий звук, то ли смех, то ли вздох:
— Мадемуазель Нольте, разумеется, — прошептал он, — кто же еще?
Двое суток из раны Рене сочились кровь и гной, и в это время казалось опасным тревожить его. На третий день Сирен стала сомневаться, не будет ли ему удобнее в его собственной квартире, чем на жестком ложе у нее под гамаком. Конечно, ей самой было бы гораздо лучше, если бы он ушел, она бы снова стала хозяйкой. В своей комнате, и ей бы не приходилось соблюдать осторожность, чтобы не будить ею, ложась спать или одеваясь по утрам.
Нельзя сказать, что он причинял много беспокойства. Из-за высокой температуры он почти все время спал, просыпался лишь для того, чтобы поесть тушеного мяса и рыбы, которые она готовила для всех. Гастон мыл его и обслуживал его более интимные потребности в качестве дополнительного наказания за то, что отлучился со своего поста. И все-таки само присутствие Лемонье держало всех в постоянном напряжении. Он мог слышать каждое произнесенное слово, если бы потрудился прислушиваться, и, поскольку Пьер настоял, чтобы занавеска, отделявшая пристройку, была все время поднята с одной стороны, мало что можно было утаить от его взгляда. Сирен не удивилась, когда утром на четвертый день Пьер позвал ее сойти на берег.
— До каких пор он будет торчать у нас? Разве больше некому озаботиться нем, ему некуда пойти?
При ярком свете зимнего дня на его обветренном лице обозначились морщины, которых она прежде не замечала. А в глубине голубых глаз застыла тень былой скорби — она видела ее и прежде, но никогда не осмеливалась спросить о ее причине.
— Я не знаю, господин Пьер, — ответила она, обращаясь к нему так, как он сам предложил ей называть себя, когда она впервые появилась у них. — Я могу спросить.
Он пыхнул тростниковой трубкой.
— Мне не жалко места, но это должно же когда-нибудь кончиться.
— Многим из тех, кто приезжает в колонию, некому помочь, когда они больны.
— Для этого существует больница сестер-урсулинок.
В его голосе звучали настойчивость и суровость, заставившие Сирен внимательно посмотреть ему в лицо.
— Чего вы опасаетесь? Вы думаете, те, кто пытался убить его, могут прийти за ним сюда?
— Я думаю, ему следует находиться среди своих и подальше от тебя, милая.
Это выражение привязанности в сочетании все с тем же настойчивым предостережением убеждало. Сирен фыркнула.
— Вы просто помешались на этом.
— И не без оснований.
— Не понимаю!
— Взгляни в зеркало.
Она с улыбкой покачала головой.
— Бедный господин Пьер! Что за судьба — взвалить на себя заботы о чужой дочери, которую подкинули в ваш дом, словно кукушонка.
Его глаза потемнели, он обнял ее за плечи.
— Никакой ты не кукушонок. Кто это сказал? Гастон?
— Незачем говорить, я и так чувствую.
— Не надо. Заботиться о тебе для меня радость.
— Я дал слово твоей матери.
Значит, вот как это было. Ее мать, которая слегла не только из-за лихорадки, подхваченной на корабле, но и от позора, что муж ее попал в ссылку, умерла на руках у Пьера, а отец Сирен в это время где-то бурной попойкой отмечал их благополучное прибытие в колонию.
Сирен никогда толком не понимала, как случилось, что ее отца отправили в Луизиану, но она знала, что только влияние родственников матери спасло его от долговой тюрьмы. Она прекрасно помнила скандалы по поводу того, отправляться ли им с матерью в Новый Свет вместе с ним. Дедушка Сирен, купец, сколотивший свое состояние на торговле мехами в Новой Франции и на склоне лет оставивший ее, вернувшись в Гавр, хотел, чтобы дочь бросила мужа, — пусть плывет один. Тяготы жизни в этой суровой стране свели в могилу его жену, говорил он; он не мог вынести мысль, что его дочь отправится туда, чтобы испытывать такие же лишения, когда он считал, что она наконец-то убережется от них во Франции. Но мать Сирен была непоколебима, она ни за что не позволила бы мужу отправиться в ссылку без своей поддержки. Она давно сделала свой выбор, говорила она, и не отречется от него теперь. Это решение обошлось им дорого — от них отреклись.
Сирен посмотрела на человека, который за прошедшие три года был для нее отцом в гораздо большей мере, чем ее собственный.
— Вы должны хотя бы иногда позволять мне поступать по-своему.
— Здесь у тебя нет такой возможности.
— Я знаю, в колонии существуют только шлюхи, жены и монахини. Я не гожусь, как вы говорите, ни в первые, ни в последние, но ведь вы не подпускаете ко мне мужчин, чтобы я могла стать женой.
— Нет человека, который стоил бы этого.
Аргумент был знакомый. Она вздохнула и, не ответив, отвернулась. Она могла бы сбежать от Бретонов когда угодно, по-настоящему ее не привязывало к ним ничего, кроме долга и, наверное, любви. Но что ее ждало? Она могла бы вступить в связь с каким-нибудь офицером, стать его любовницей, в городе многие женщины так жили. Нет, даже если бы это не было противно ей самой, она бы все равно не смогла. Бретоны разочаровались бы в ней, она не могла так обойтись с ними, ведь у нее не было другой семьи, кроме них.
— А этот Лемонье тем более не стоит, — сурово продолжал Пьер.
Сирен устало пожала плечами.
— Поскольку я сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь обратит на меня внимание, вам нечего беспокоиться.
— Внимание-то он обратит, но не более того пока я жив.
— Вы невыносимы!
— Я знаю мужчин, а ты нет, милая. Теперь пойди и спроси Лемонье, когда он нас оставит.
Рене не спал, когда Сирен вернулась в каюту. Увидев, что он лежит, опираясь на изголовье, и глядит, как она входит, она подумала, мог ли он слышать ее разговор с Пьером Маловероятно, но все же под его взглядом она ощутила неловкость. Она искала предлог, чтобы завести разговор о том, что ей велели, но ничего не приходило в голову. Отойдя к кухонному столу, она вернулась к занятию, которое прервал Пьер, и продолжала крошить хлеб для пудинга.
— Как вы себя чувствуете? спросила она, когда стало уже невозможным хранить молчание.
— Лучше. Я пытаюсь вспоминать. Кажется, это вы меня вытащили из реки?
Он говорил тихо, но достаточно отчетливо и внятно. Впервые он произнес что-то, кроме самых простых и необходимых просьб. Он действительно поправлялся Торжествующая, и радостная улыбка появилась у нее на губах, и она бросила на него быстрый взгляд, прежде чем ответить.