— Да вот же он!
Я расплачиваюсь со стариком и смахиваю слезы.
— Плакать не стыдно, — говорит он мне. — Если уж по умершим не плакать…
Все до единого дома на улице стоят заброшенными. На месте ферм — бурьян и поваленные деревья.
Я ступаю на крыльцо, где отец учил меня резьбе по дереву и коже, и прохожу в дом, семнадцать лет служивший мне приютом. Из мебели ничего не осталось — все разграблено французами либо обнищавшими гаитянами.
— Ау! — кричу я, но ответа нет. Даже крысы хранят молчание.
Я стою в дверях отцовской гостиной и не верю своим глазам. За тринадцать лет моего отсутствия комната словно уменьшилась в размерах. То, что раньше казалось большими хоромами, на самом деле — скромная комнатка, оклеенная бумажными обоями.
Я поворачиваюсь и иду к бывшей своей комнате. А кровать-то еще стоит! Не кровать, а скорее — койка: веревки, натянутые на старый деревянный каркас. И шкаф мой тоже уцелел. Мы с отцом его выстругали, когда мне было одиннадцать лет. Я подхожу к шкафу и открываю дверцы — там, как какой-нибудь древнеегипетский раритет, лежит женская расческа. Я достаю ее и держу в руке, и она такая же гладкая и холодная, как женщина, которой она принадлежала.
Я пробую угадать, где она сейчас и чем занимается.
Сажусь на кровать и вспоминаю слова капитана нашего корабля. «Император одержал победу в сражении при Линьи. Теперь этого человека может остановить только Господь и Его ангелы». Но я в этом не уверен. Любовь может сподвигнуть мужчину на немалые подвиги. А у Марии-Луизы есть те, кто ее очень любит. Ее отец так просто не сдастся. Не говоря уже о графе Нейпперге, о котором я тоже наслышан.
Однажды императрица Мария-Луиза спросила, верю ли я в призраков. «Трудно верить в то, чего никогда не видел», — ответил я. Но может быть, на то они и призраки, чтобы оставаться невидимыми. Может, их присутствие достаточно только ощущать?
Я выхожу из дома через задние двери и оказываюсь на краю пустого поля. Сухой бурьян в мягком свете утра кажется золотым, пальмы ласково колышутся на свежем утреннем ветру. Таких богатств не сыщешь во всех царствах, что завоевал Бонапарт.
«Бессмертия не существует. Есть только память, которая остается в умах людей».
Наполеон
Дворец Шенбрунн, Австрия
— Я никуда не поеду.
— Надо, ваше величество.
— Кто приказал? — спрашиваю я.
Меттерних взбешен, но ему больше никогда не удастся контролировать мои поступки. Я оглядываю зал Госсовета, заполненный знакомыми с детства лицами, и ни один из присутствующих не осмеливается мне перечить.
Я поворачиваюсь к Меттерниху.
— Допустим, в свое время вы, в угоду собственным интересам, убедили Наполеона, что я как никто подхожу на роль его невесты, — говорю я. — Допустим, после моего отъезда вы стали регентом при моем брате. Но распоряжаться моей судьбой вам больше не удастся! У меня есть сын, и мой долг держать его там, где, на мой взгляд, он будет в наибольшей безопасности.
Князь багровеет от негодования.
— И каковы же были мои интересы, на которые вы столь недвусмысленно намекаете, ваше величество?
— Уверена, об этом нам сможет поведать ваш банкир. Бонапарту во что бы то ни стало нужна была невеста королевских кровей, а вы оказались так любезны, что предоставили ему нужную кандидатуру.
Я смакую произведенный эффект, выдерживая паузу. Потом поднимаюсь из-за стола, и мужчины вскакивают следом.
— Если британцы проиграют сражение, — говорю я, — тогда я уеду из Вены. Но до тех пор я остаюсь в Шенбрунне.
Под гробовое молчание я покидаю Совет и иду в сад на поиски Марии, гуляющей с Зиги и Францем.
— Что случилось? — тревожится она, вглядываясь в мое лицо.
Я опускаюсь рядом с ней на берегу маленького прудика, смотрю на сына и на плавающих уток.
— Меттерних хочет, чтобы мы бежали из Вены, — тихо отвечаю я. — Он считает, эта битва — поворотный момент.
— А где будет сражение?
— В Нидерландах, при Ватерлоо. Князь говорит, в нем может решиться судьба нашей империи. Двести тысяч войск!
Я не сплю. Хожу из угла в угол, думаю об Адаме, который где-то на юге, и об отце, который на севере. Но в субботу, накануне сражения, никаких известий не поступает, несмотря на все мои молитвы. Новости приходят в Австрию только по прошествии пяти дней.
А потом приезжает он.
Я открываю дверь и вижу Адама, на нем красный с золотом мундир австрийской армии. В первые мгновения я из страха не задаю никаких вопросов. Потом он широко улыбается, а я пускаюсь в слезы. Он заключает меня в объятия, и с меня спадает груз всех этих шести лет. Мне больше не придется бояться его… И он никогда не отберет у меня Франца…
— Ватерлоо он проиграл, — сообщает Адам. — И его до конца дней отправляют в ссылку на остров Святой Елены.
Я закрываю глаза и выдыхаю.
— А что будет с Францией?
— Реставрация власти Бурбонов.
Значит, это правда. Мир больше не увидит Бонапарта у власти.
Я веду Адама в комнату, мы встаем у окна и смотрим на озеро. Когда-нибудь я запечатлею этот момент на полотне. И назову картину — «Освобождение».
Мария-Луиза, герцогиня Пармская
Парма
Май 1821 года
По походке посыльного, шагающего через поле, я понимаю, что сообщение экстренное. На лице его этого не отражается — еще по-детски мягкое, оно лишено какого-либо беспокойства. И дело даже не в том, как он шагает — походка у него уверенная, глаза смотрят прямо перед собой. Но то, как он держит это письмо… так, словно его содержание жжет руку, и ему нестерпимо само прикосновение к этой бумаге.
Он проходит через вересковое поле, и я любуюсь игрой солнца в его волосах, придающей бронзовый оттенок кончикам темных кудрей. Подойдя к моему мольберту, он не знает, к кому обращаться. К отцу двух моих младших детей графу Нейппергу, качающему на коленях сына и дочку, пока я рисую, или ко мне, герцогине Пармской.
Он переводит взгляд с одного на другого, потом решает, что записка все же адресована скорее мне.
— От его императорского величества, императора Франца.
Я смотрю на Адама, но муж хмурится. Здоровье у отца отменное, и нет оснований опасаться политической нестабильности в Австрии. Я вскрываю печать и пробегаю глазами послание.
— Свершилось, — шепчу я.
Я подхожу туда, где на расстеленном на траве одеяле сидят Адам с детьми, и показываю письмо.