Он протянул правую руку, унизанную перстнями. Приложившись к ней губами, я услышала, как он пробормотал:
— Любовь — предательское чувство. Без него живется гораздо проще. Для нас, Медичи, так оно и есть.
Пятясь, я отступила к двери, а дядя между тем принялся чистить очередной апельсин. На губах его играла самодовольная усмешка.
Я вернулась во Флоренцию благоухающим жарким летом, со свитой, которая состояла из охранников, прежних моих подруг, в том числе Лукреции, и одной новой, карлицы по имени Анна-Мария. Это была четырнадцатилетняя крошечная девушка с коротенькими руками и ногами, которые, впрочем, не мешали любоваться ее роскошной пепельно-золотистой гривой, задорным личиком и жизнерадостной улыбкой. Анна-Мария сразу пришлась мне по душе; в поисках ее папа Климент обшарил всю Италию, так как непременно желал, чтобы у меня во Франции была собственная шутиха. Я тем не менее решила, что не стану принижать ее, увешивая обычными для шутов колокольчиками. Вместо этого ей вменялось в обязанность следить за моим постельным бельем, что давало вожделенное право на место в моей опочивальне.
В родовом палаццо мало что изменилось. Лик Флоренции до сих пор хранил следы перенесенных тягот, и пройдет много лет, прежде чем эти раны затянутся. Однако наш дом стоял нетронутым, безмолвным, точно роскошная усыпальница. Я поселилась в прежних покоях моей милой тетушки, где простыни еще хранили тонкий запах духов, а на столе были разложены принадлежности для письма, словно она отлучилась лишь на минуту и вот-вот войдет.
И там, в ящике стола, под недописанными письмами я обнаружила свою шкатулку из слоновой кости и серебра. Я вынула ее с таким трепетом, словно она могла исчезнуть в моих руках, и провела кончиками пальцев по граням крышки. Это тетушка спрятала шкатулку здесь, среди своих вещей. Она знала, что мне понадобится материнское наследство, и предвидела, что я вернусь.
Раздался щелчок, шкатулка открылась. Под отставшим краешком бархатной обивки я отыскала потайное отделение, где лежал, свернувшись, словно змейка, подарок Руджиери. Я надела на шею серебряную цепочку со склянкой, стиснула обеими руками шкатулку и наконец позволила себе предаться горю.
Договор о моей помолвке был подписан весной. Дабы представить меня богатой невестой из рода Медичи, папа Климент собрал внушительное приданое и без колебаний выгреб из своей казны множество драгоценностей, в том числе семь серых жемчужин, которые некогда принадлежали одной византийской императрице, а теперь украшали мою герцогскую корону. Помимо того, он отправил во Францию мой портрет.
В ответ Франциск I прислал мне изображение своего сына. Миниатюру доставили в изящной, выложенной атласом шкатулке, и, когда Лукреция бережно извлекла ее, я впервые увидела лицо своего будущего мужа — тяжелые веки, крепко сжатый рот и длинный нос, как у всех Валуа. Лицо, замкнутое и угрюмое, не пробудило во мне никаких чувств, и в этот миг я невольно задумалась, не такое ли впечатление произвел на него и мой портрет. Что же это будет за брак — между чужими друг другу людьми, у которых нет ничего общего?
— Он хорош собой, — с облегчением проговорила Лукреция, взглянув на меня, закаменевшую в кресле. — Похоже, три года в Испании прошли для него без последствий.
— А как он оказался в Испании? — Анна-Мария озадаченно нахмурилась.
— Он и его брат, дофин, были отправлены заложниками к императору Карлу Пятому, когда король Франциск проиграл войну за Милан, — отозвалась я. — Король также вынужден был жениться на сестре императора Элеоноре.
К моему смятению, на меня вдруг накатило желание по-ребячески затопать ногами, швырнуть портрет через всю комнату, закатить истерику, которая выдала бы мое полнейшее бессилие. Прикусив губу, чтобы сдержать слезы, я махнула рукой:
— Уберите портрет и оставьте меня одну.
Той ночью я сидела без сна и смотрела в окно, за которым стояла душная флорентийская ночь. Я позволила себе оплакать все, чего лишилась, прежде чем окончательно избрать свою судьбу. Моей жизни в Италии пришел конец. Возможно, это не то, чего я хотела, но это моя судьба. Теперь мне надлежит думать о будущем и готовиться к нему.
В конце концов, я — Медичи.
Часть 2
1532–1547
НАГАЯ, КАК ДИТЯ
После двух недель в море наше судно бросило якорь в гавани Марселя. Ужасное, изобиловавшее штормами плавание вынудило меня дать обет никогда более не покидать твердую землю. Будь я склонна в печали размышлять над превратностями судьбы, забросившей меня в чужой край, к чужому человеку, которому предстояло стать моим мужем, грусть мгновенно прогнало бы безмерное ликование оттого, что наконец-то перед глазами у меня не только бушующее море.
Лукреция и Анна-Мария достали из кожаных сундуков новое платье, разгладили измятые складки и облачили меня, затянув корсет, в эту груду бархата. Драгоценные камни усеивали меня в таком изобилии, что я всерьез усомнилась, сумею ли доковылять до трапа, не говоря уж о том, чтобы проехать верхом по улицам Марселя до самого дворца, где ожидал меня французский двор. Помимо платья, я впервые надела герцогскую корону, украшенную семью жемчужинами. Закованная во все это великолепие, я так и стояла, пока не явился Рене Бираго, назначенный Климентом моим казначеем, и не сообщил: на барке прибыл коннетабль Монморанси, чтобы доставить меня на берег.
— Тогда мне следует выйти ему навстречу, — кивнула я.
Бираго, флорентиец двадцати с небольшим лет, одарил меня улыбкой. Несмотря на легкую хромоту — по словам Бираго, последствие приступов подагры, — он обладал непобедимой грацией, что выдавало в нем завсегдатая папского двора. Худощавый, он носил алый камзол, сшитый по итальянской моде, в обтяжку; тонкие светло-каштановые волосы были зачесаны назад над бугристым лбом, отчего еще заметней становились крючковатый нос и умные черные глаза.
— Госпожа, — прошелестел Бираго мне на ухо голосом, созданным для нашептываний, — я бы посоветовал тебе остаться здесь. Хотя Монморанси — коннетабль и главнокомандующий армией его величества, но ты — герцогиня Урбино, а скоро станешь герцогиней Орлеанской. Пускай Франция в кои-то веки засвидетельствует почтение Италии.
Я улыбнулась этой умной мысли, высказанной умным человеком. Как бы то ни было, частица Италии оставалась при мне, оберегала меня и поддерживала. А на груди, под корсажем, скрывалась еще одна частица родины — склянка, подаренная Руджиери.
Фрейлины окружили меня, и вместе мы смотрели, как французы поднимаются на борт судна. Наряды их блистали великолепием, на шапочках и камзолах искрились в солнечном свете драгоценные камни.