— Слезы — это ничего. Поплакала малость — и успокоилась. Что же будем делать? Докладывать в штаб?
— Нет, не надо. Ведь и на самом деле — им там хуже, заключенным-то, во сто крат хуже. Смертушка висит над каждой головой. И спасать их надо. Спасать. А ведь кто будет спасать?
— Вот ты и будешь, Настя. На тебя вся надежда. Твоя работа очень важна для нас. Очень важна.
— Я понимаю. Так что прошу прощения. Буду держаться пока.
— Ну что ж. На том и порешим. Исполняй свой долг. Перед Родиной исполняй. А теперь иди домой.
Она вышла и почувствовала облегчение, появились ясность мысли, уверенность в себе. Поговорила с хорошим человеком, и вроде бы страхи исчезли, улетучились, как дым. Ведь она на свободе, вот идет уверенной походкой и не боится фашистов. В любой момент может подойти к солдату или офицеру, завести непринужденный разговор на немецком языке. Среди них она почти как своя, пока ей доверяют, даже полицай Синюшихин побаивается ее. Она шла и улыбалась солнцу, которое светило в этот день особенно ярко, словно бы подбадривало ее: «Иди, Настя, иди твердым шагом. Впереди ждет тебя удача. Ты смелая, ты сильная — иди!»
Глава десятая
Все чаще и чаще стали приглашать Настю в жандармерию. Тут были в основном все одни и те же лица: вахтмайстер Вельнер, гориллоподобный Граубе, иногда бывал Брунс, примелькались лица других жандармов. Чаще менялись узники: одни погибали под плетью истязателя, некоторых переводили в другие тюрьмы и лагеря и редко кого выпускали на волю. Палачи, словно по заранее составленному сценарию, ежедневно и ежечасно вызывали на допросы арестованных, избивали до полусмерти, пытались неустойчивых склонить к предательству посулами и лестью.
Настя сильно переживала, когда фашисты издевались над людьми, но старалась быть невозмутимой и спокойной и все же жестоко страдала. Она была впечатлительной и ранимой, иногда, придя домой, прямо в одежде бросалась на кровать и горько плакала. А ночью не могла уснуть, во сне видела все те же картины глумления над людьми, точно наяву, вздрагивала и просыпалась и нередко до самого рассвета не могла уснуть. И так изо дня в день, из ночи в ночь. Она почувствовала, что в ней что-то надломилось. Предчувствие обреченности настолько угнетало ее, что она боялась лишиться разума, потерять память или просто умереть.
И только тогда приходило облегчение, когда в очередную экспедицию брал ее Брунс. Перемена места и остановки уравновешивала в какой-то степени нервное напряжение. Брунс в дороге постоянно шутил, рассказывал пошленькие анекдоты, иногда она смеялась, иногда впадала в грусть. Хотелось побывать дома у матери. Настя не отвечала на вопросы Брунса, а он все приставал и приставал со своими пошлостями, она мрачнела.
В городе она ходила с Брунсом в офицерское кабаре и там внимательно приглядывалась ко всему, глаза ее привыкли подмечать все, а уши улавливали каждую фразу, произнесенную на немецком языке. И все, о чем болтали подвыпившие офицеры, запоминала. Господа офицеры иногда изрядно напивались, выбалтывали ценные сведения о передвижении боевых частей в районе Острогожска и в других местах. Настя все это цепко удерживала в памяти и на другой день передавала по назначению. И что немаловажно — свои познания в немецком языке она совершенствовала постоянно и с неизменным успехом, немцам это нравилось, многие принимали ее за чистокровную немку.
Она почти вжилась в эту для нее враждебную среду. Вела себя непринужденно, будто бы и на самом деле была немкой с берегов Рейна. Иногда она так удачно разыгрывала свою роль, что самой нравилось, как ловко дурачит всех, смеется над немцами.
Брунс к ней заходил с подвыпившими приятелями. Офицеры приносили вино, закуски, устраивали вечеринки. Однажды они пришли ночью, Настя наскоро накрыла на стол, выпила вместе с ними и болтала по-немецки без умолку, шутила, разыгрывала комедию, словно артистка. Брунс, захмелевший уже, обнял ее за талию. Она, вырвавшись из его объятий, закружилась возле стола, точно в вихре, начала ругать Брунса по-русски. Он, почти ничего не понимая, гонялся за ней, не мог поймать.
— Оборотень несчастный! — кричала она.— Паршивец! Прибью. Укокошу дурака!
В конце концов он, видимо, понял, что она ругает его самыми отвратительными ругательствами, и кричал в ответ по-немецки что-то свое непотребное. Наконец, набегавшись, она столкнулась с ним лицом к лицу, он схватил ее за плечи, пытался поцеловать, она резким рывком отбросила его на кровать. Приподнявшись на локтях, он смотрел на нее и хохотал, и она хохотала точно в припадке, а потом кинулась на диван и заплакала. Немцы с минуту гоготали, потом приумолкли, смотрели на Брунса, на Настю, наконец поняли, что шалости привели к слезам. В комнате стояла тишина, неприятная такая тишина, лишь Настя еле слышно всхлипывала, уткнувшись головой в подушку. В эту горькую минуту она вспомнила Федора, вспомнила мать и маленького Федю. И зачем играет перед фашистами фальшивую роль? Роль продажной женщины, роль изменницы, роль падшей. Ведь они, немцы, видимо, так и думают о ней, так оценивают все ее поступки. Эх, была не была! Может, плюнуть этому красавцу Брунсу в рожу — и делу конец? Как надоело разыгрывать всю эту комедию, забавлять полупьяных болванов! И вдруг она услышала вкрадчивый голос Брунса:
— Настя, что случилось? Несчастье какое? Зачем плачешь? Может, обидел тебя, Настя?
Она, смахнув слезинку, посмотрела на Брунса. Он тоже смотрел, ждал ответа. Потом тихо проговорила:
— Боюсь я, очень боюсь...
— Кого боишься, Настя? — опять спросил Брунс.— Нас боишься?
Она ответила:
— Нет, нет, вас я не боюсь. Мне нечего бояться вас.
— А кого боишься? Ну, кого? — Он смотрел на нее вопрошающе, словно бы
жалел.
— Что со мной будет? Вот чего боюсь... Если Красная Армия придет в Острогожск? Муж вернется... Вдруг он живой? Спросит: как жила, чем занималась? Что отвечу? Что? Куда денусь?
Брунс смотрел на нее и молчал. И на самом деле, что он мог сказать? Какие слова? И сам не знал.
— Ну, что будет со мной? — снова спросила она.— Повесят на первой перекладине?
Никто ей не отвечал. Словно бы онемели все. Да и на самом деле — как сложится судьба этой молодой русской бабы? Может, и на самом деле красные вздернут ее, прикончат в один прекрасный день.
— Что же вы молчите? Языки пооткусили? — Последнюю фразу она сказала
по-русски и сразу же перевела ее на немецкий в более смягченной форме: — Языки у вас онемели?
— Они сюда не придут,— сказал Брунс. — Положение у вермахта на Северо-Западе крепкое. Ленинград подыхает от голода. Новгород разрушен и в руках у нас. А до Пскова и вообще красным ой как далеко!