3
Кэтрин не помнила, когда именно ее семейная идиллия превратилась в кошмар. Это произошло как-то постепенно, незаметно. Как будто Дэвид с легкой улыбкой занимался каким-то своим делом — мастерил что-то, — и обходил ее с той и с этой стороны, ободряюще подмигивал, молчал, чтобы не помешать ей заниматься медициной, а иногда говорил о важных вещах и о пустяках, смешил ее, сладко-сладко целовал, а потом р-раз! — и она обнаружила, что построил он клетку, клетку вокруг нее, крепкую, добротную, не разогнуть прутьев, не вышибить с разбегу дверь.
Сначала она безмерно удивилась, а потом безмерно испугалась.
Но только ее чувства уже ничего не значили.
Наверное, вся эта драма начала разыгрываться в его голове задолго до первого разговора, от которого веяло безумием ревности. Да, она замечала, что, если кто-то из его друзей бывал с ней улыбчив и любезен, Дэвид всерьез ссорился с ним, а потом этот человек постепенно исчезал из их круга общения. И он всегда проявлял болезненный интерес к ее окружению, недолюбливал ее коллег-мужчин и выражал глухое недовольство, если она с восторгом говорила о чьих-то успехах, будь то даже успехи ее пожилого научного руководителя профессора Роунсона.
Но завязкой послужил тот самый разговор, после которого Кэтрин впервые ушла плакать в ванную.
— Ты красавица, Кэтти. Настоящая красавица, — сказал ей Дэвид и задумчиво провел пальцем по ее щеке, шее, изящной ключице, скользнул к еще разгоряченной после ласк груди. Это было воскресенье. Они лежали на кровати, разморенные послеполуденной жарой и долгими занятиями любовью. — Драгоценность, жемчужина, чистой воды изумруд в филигранной оправе. А еще ты гениально умная красавица. И это делает тебя редкостью из драгоценностей. Я нашел тебя, я разглядел тебя под слоем пыли, в которой ты скрывалась. Ты моя. Слышишь? Ты — моя. По праву. И я вовсе не хочу, чтобы мою драгоценность трогал кто-то еще.
— Но, Дэйв, я же люблю тебя! — Она перевернулась на бок и ткнулась носом ему в плечо, коснулась губами солоноватой от пота кожи. Его запах до сих пор заставлял ее забыть обо всем, кроме самых простых вещей: что она самка, а он самец и что продолжение рода бывает важнее жизни. — Я сама никому не дамся в руки. Неужели ты не веришь мне?
— А разве драгоценности не все равно, кто ею владеет?
— Нет! — Кэтрин не понимала, к чему он клонит и что именно пытается сказать ей, но ей это уже не нравилось, чертовски не нравилось, так, что внутри, в животе, скручивался тугой узел — страх.
— Ах, ну да. Есть тысячи мужчин богаче меня. Красивее меня. Сильнее меня. Моя драгоценность хочет найти более достойного хозяина?
Он глядел на нее с холодным прищуром, и Кэтрин поразилась: она видела уже этот взгляд, но всегда он адресовался кому-то еще, кому-то из чужих, неприятных людей, врагов, которых нужно обойти или убить. А теперь вот — ей. Ну надо же!
— Я не камень, Дэйв, не тщеславный холодный камень, живая женщина, у меня есть ум и сердце! И они говорят мне, что я очень-очень тебя люблю. Правда, Дэйв. — Кэтрин готова была разреветься.
— Ты живая женщина, это верно. Но мозг и сердце — это не единственные органы, которые скрываются под относительно тонким слоем твоих кожи, мышц и костей. И я помню, что иногда эти самые другие органы могут говорить громче других… — Дэвид недвусмысленно погладил ее между бедер.
Кэтрин вспыхнула.
— Но, Дэвид, я же была девственницей, я ждала тебя…
— Нет, ждала ты не меня. Ты даже не подозревала о моем существовании. Нужен был кто-то достаточно сильный и смелый, чтобы взять тебя. И это оказался я. По чистой случайности.
— Нет же! Это судьба, Дэвид! Мы предназначены друг для друга!
— Увы, золотко мое, я в этом не уверен. Иначе мне не о чем было бы беспокоиться. А так — лучше подстраховаться. Ведь я так тебя люблю. Вот и ты говоришь, что любишь меня. Значит, это надо беречь. Очень беречь. Чем я и занимаюсь, милая. Только и всего. Берегу наше счастье. Берегу свое сокровище. — Он влажно и властно поцеловал ее в губы. — Признаюсь честно, я бы хотел, чтобы мою драгоценность никто даже не видел, — усмехался он.
В тот раз Кэтрин вспылила. Слишком сильно жгла изнутри обида: он ей не доверяет. Ну неужели ее слово ничего-ничего для него не значит? Неужели ее обожание и преданность — пустой звук для него?
— Тогда ты родился не в той стране, Дэйв, — ответила Кэтрин, глядя Дэвиду в глаза. Тогда она еще делала это часто и смело, без тени страха. — Но твои желания сделают тебя своим человеком в регионе Персидского залива. Не думал поселиться где-нибудь в Йемене?
За эту дерзость она получила пощечину, и это был первый раз, когда он поднял на нее руку, и ей было не столько больно, сколько обидно и страшно: а что же дальше? Из глаз брызнули слезы, и она убежала в ванную, но Дэвид не извинился — ни тогда, ни после.
А потом как-то получилось — и получилось очень быстро, не прошло и трех месяцев, — что она уже не могла без него выйти из дома после восьми вечера. Ее подруги словно растворились в разреженном воздухе, да и немудрено: Дэвид не позволял ей встречаться с ними, говорил, что эти «развратные кобылы» — люди не их сорта и нечего ей с ними водиться, если она честная женщина. Дэвид забрал у нее ключи от машины: ему проще было самому отвезти ее утром в больницу и забрать оттуда, чем предоставить свободу самостоятельного передвижения. Дэвид повадился наезжать к ней на работу, чтобы проверить, там ли она. Он контролировал ее телефонные разговоры, и Кэтрин знала, что если в журнале звонков на сотовом появится незнакомый Дэвиду номер, ему в течение нескольких часов станет известно, кто звонил и по какому делу.
Он изводил ее своей безумной ревностью без всякого повода, и от этого делалось еще невыносимее. Кэтрин поначалу тщетно искала в себе причину такого его поведения — и не нашла, не помог найти даже семейный психолог. Дэвид, кстати, просто отказался с ним, то есть, конечно, с ней встречаться. Он считал, что у него все хорошо. А будет еще лучше, когда он сможет наконец-то поверить, что его благоверная не наставит ему рога при первой возможности.
Кэтрин казалось, что она угодила в тюрьму строгого режима, да, пусть большую: в нее умещаются ее дом и больница. Она плакала от обиды, отчаяния и тоски, ощущая, как сжимаются тиски, что сдавили ей грудь. Когда-то в детстве она видела кошмары, в которых стены ее комнаты медленно сдвигались и раздавливали ее, она кричала, заглушая воплем хруст ломаемых костей, и удивлялась: почему же она не чувствует боли? Теперь ее кошмар воплотился в жизнь. И она не орала больше. Но боль — чувствовала. Боль ют незаслуженных пощечин. Боль от унижения. Боль от одиночества. Боль от заламываемых рук. Боль от того, что он таскал ее за волосы. Это были на удивление тихие скандалы — он всегда заставлял ее молчать, а сам говорил приглушенным, рычащим голосом и предостерегал: не вопи, напугаешь Тома.