да все было недосуг… А сейчас пальцы длинные, изящные, таким только над клавишами порхать. Клавесина.
Я села, огляделась. Стены, оклеенные выцветшими обоями, комод, зеркало в растрескавшейся деревянной раме. Я попыталась в него заглянуть, не вставая с постели, но мутное стекло отражало только дверь. Ту самую перекошенную дверь, которую я распахнула, чтобы высказать двум типам без хламид все, что я о них думаю.
Да плевать на них. Где я? Что со мной?
Я свесила ноги с кровати, чтобы встать и заглянуть в зеркало. Что ж так по полу свищет?! Но, прежде чем я успела встать, бабка стала давить мне на плечи, стараясь опрокинуть на кровать.
— Ишь, резвая какая! Ложись. Ложись обратно!
Сил сопротивляться не нашлось. Накатила дурнотная слабость. Я позволила старухе уронить себя на подушки, укутать одеялом по самый подбородок.
— Вот так, касаточка моя, полежи.
Так. То ли бред продолжается. То ли я все же умерла в реанимации и теперь эта комната, в которой все прямо-таки кричало о ветхости и небрежении, — мой персональный ад.
Но если я умерла… Лена! Как она там, без меня? На глаза сами собой навернулись слезы.
— Не плачь, касаточка. Что бог ни делает, то к лучшему. А аспид твой пожалеет еще, что так с тобой обошелся.
Да плевала я на всех аспидов, вместе взятых! У меня там дочь осталась!
Так, прекратить истерику! Лена — взрослая женщина, с образованием, уже стоящая на собственных ногах. Если я что хорошее в той жизни и сделала, так это успела ее вырастить. Она справится. И я справлюсь. Потому что ад или не ад, но я чувствую себя чересчур живой для покойницы. Да, слабость, как после болезни, но я все-таки жива, пусть, кажется, и не в своем мире.
Имена и обращения слышались русскими, и говорили вроде по-русски, но стоило чуть вслушаться в слова — и они начинали звучать чудно, а смысл ускользал. Не по-русски мы говорили на самом деле. И не в России я оказалась, хоть вся обстановка и напоминала деревенский дом. Да не современный, а какой-нибудь древней прабабки.
Решетчатое изножье кровати, металлическое, с шишечками поверху. Печка в углу, когда-то беленая, сейчас серая. Пол, некогда покрытый лаком, теперь протертым до темных пятен. Поверх него брошены разноцветные половички — длинные полосы ткани, переплетенные нитками. Бабушка ткала такие из старых вещей. Деревянные, а не пластиковые рамы, заснеженные ветки за стеклом.
Похоже, я попала. В прямом смысле. Я прикрыла глаза: голова кругом идет.
— Вот и умничка, — проворковала старуха. — Вот так, глазки закрывай и поспи, сил набирайся.
Какой тут сон? Глаза распахнулись сами. Бабка, не заметив этого, продолжала ворчать:
— А то ишь, вздумали вас хоронить! Накося, выкуси! — Она показала кому-то невидимому кукиш. — Ласточка моя еще всех вас переживет!
— А… — начала было я, собираясь спросить: «А вы кто?», но она не дала мне договорить.
— Отдыхай, Настенька. А я пока делом займусь.
Она исчезла за дверью. Но, похоже, далеко не ушла.
— Не пущу! — закричала на кого-то. — Мало вы барыне кровушки попили!
— Не забывайся! — прошипел уже знакомый баритон.
Бабка охнула. Дверь с размаху шарахнула о стену, так что я подпрыгнула и села.
Тот, которого второй называл Виктором, устроился рядом с моей кроватью, грохнув стулом.
Сейчас, когда жар не туманил мне ни взгляда, ни разума, я могла его как следует разглядеть. Молод — едва ли старше тридцати. Прямой нос, четко очерченные скулы, широкие плечи, и рост, кажется, немаленький. Хорош… был бы, если бы не надменное выражение лица и презрение во взгляде и голосе. Вот ведь, смотрит будто солдат на вошь!
Мужчина зыркнул мне за спину, в сторону двери, и та снова хлопнула, затворяясь.
Да сколько можно грохотать мне по мозгам! Они у меня, между прочим, после болезни. И у этого тела, похоже, тоже: не просто же так то слабость, то голова кружится.
— Нельзя ли потише? — поинтересовалась я.
— Вижу, вы чувствуете себя достаточно хорошо, чтобы капризничать, — усмехнулся он. — Значит, поговорим.
Взгляд его опустился мне на грудь, вернулся к лицу. Я мысленно ругнулась, подтянула одеяло повыше: белый батист ночнушки, в которую меня облачили, ничего не скрывал. Мужчина снова нехорошо улыбнулся.
— Что, не приспустите рубашку с плечика и не посмотрите на меня страстным взглядом?
Размечтался!
— Полагаю, вам доводилось уже видеть женщин, так что я вряд ли явлю вашему взору что-то новое, — не удержалась я от ехидства. — Кстати, а вы вообще кто?
Обрывки подслушанного разговора крутились в памяти, но стоило убедиться, что я помню все правильно.
Во взгляде мужчины промелькнуло недоумение, которое быстро превратилось в злость.
— Решили сменить тактику?
— Не понимаю, о чем вы.
— В самом деле не понимаете? Или сообразили, что капризы и мольбы больше не помогут, и решили притвориться, будто потеряли память?
Да мне вовсе незачем притворяться.
— Я действительно не понимаю.
Он встал, издевательски — и вместе с тем удивительно элегантно — поклонился.
— Виктор Александрович, ваш супруг.
Как он так умудряется в каждом слове, вроде бы спокойно сказанном, в каждом жесте, вроде бы изящном, демонстрировать издевку? Изысканное хамство — кажется, не подкопаешься, а бесит.
— И за какие грехи мне досталось этакое сокровище? — буркнула я себе под нос, но он услышал.
— Вам виднее. Я вам не исповедник, а муж. — Он широко улыбнулся. — Впрочем, через некоторое время перестану им быть. Заседание консистории назначено на осень.
— Простите, а эта самая консистория — это что?
Мало ли, вдруг какая местная инквизиция и нужно делать ноги, пока жива.
— Все же в вас пропала гениальная актриса, — не унимался он. — Консистория рассмотрит вопрос о нашем разводе. И если вы полагаете, будто это пустые угрозы или что ваши ужимки заставят меня передумать… Не передумаю.
— И слава богу! — вырвалось у меня.
Виктор ошарашенно вытаращился на меня. Я прикусила язык. Пожалуй, не стоит убеждать его, что я действительно потеряла память. Не ровен час, поверит. Коллегу этого местного притащит. Убедится, что жена ничего не помнит, да и передумает разводиться, решит перевоспитать. А мне зачем этакое счастье? Красавчик, конечно, ничего не скажешь, но как-то не тянет меня спать