Подозреваю, и на это им дано было указание, потому как сидхе и маленький народец, прежде не докучавшие и шорохом, принялись наперебой развлекать меня, так, что порою, напротив, не знала куда податься от их трескотни и затеваемых игр. Пришлось забыть о скуке, но, вместе с тем, одиночество моё осталось со мною. И вот почему.
Охотники, пускай никогда не старались сделаться вовсе неприметными даже для глаз духовидицы, как видно, не жаловали моего общества и лишь вынужденно сносили присутствие чужачки. Хоть и не выказывали пренебрежения или неприязни ни словом, ни взглядом, я была достаточно мнительна, чтоб понять их ко мне отношение. Я была званой гостьей их князя (хоть и продолжала из отчаянного упрямства мысленно именовать себя его должницей), и потому со мною обходились с холодным почтением. Одаривали кивком головы, но более ничем не жаловали, не полагая себя обязанными развлечь скучающую от безделья человечку хотя бы беседой.
Глядя в отстранённые лица с непроницаемыми глазами, казались смешны недавние переживания, будто Охотники принуждены потакать моим желаниям. Порой закрадывалось подозрение, словно бы именно я чем-то не угодила Охотникам… Да ещё эти их взгляды — на границе зрения, пойманные по случайности — следящие, изучающие… недоумённые.
Чуть позже убедила себя, что домысел мой смехотворен. Что Охотникам до какой-то Мейвин? Что такого могла сотворить эта Мейвин, чтобы вызвать в них чувства, когда они кажутся вовсе неспособными на любое их проявление? Разве что Самайн всё же отдал некое распоряжение насчёт меня, вот и раздумывают верные соратники, что за печаль их князю в невзрачной смертной девице, нарушившей, вдобавок, два гейса из трёх, когда он волен заполучить любую другую.
И только лошади и гончие, хоть и волшебные создания, были совсем как земные их собратья: первые мчали меня по снежным холстинам равнин и холмов, неизменно, впрочем, возвращая в замок, вторые сопровождали с истинно собачьей преданностью. И ни те, ни другие не принуждали подозревать в иной корысти, помимо толики ласки. Та красавица-гончая, что встречала меня в первое утро в сидхене, и вовсе сделалась моею тенью, всюду следовала за мной и признавала, как хозяйку.
Самайн же не жил неотлучно в ледовом чертоге. Не спрашивала — не считала себя вправе, — куда он пропадает, когда один, чаще с небольшим отрядом, а иногда и почти со всеми Охотниками разом. Без него делалось маетно и тягостно, и сон не шёл: не подпускали раздумья, страхи — невольные — о том, что на всякую силу может сыскаться своя сила… а не сила — так слабость и подлость, как уже случалось с ним однажды. И чертог пустел, и сознавалось — только в его отлучки и сознавалось! — что кругом меня — холодная пустота.
Самайн пропадал… не знаю, надолго: тогда я ещё не приучилась отмерять время сидхена, к тому же в ожидании оно всюду, на Той ли, на этой ли Стороне тянется дольше. А когда всё же возвращался, вместе с ним въезжала в ворота другая напасть. Стыдно признать, но, не находя себе места, молясь бессонными ночами, я малодушно радовалась его отсутствию.
И по-прежнему запирала дверь на бессмысленный засов, бывший для Самайна не более чем символом. Потому что знала: для него достаточно символа.
И причиной тому было не только и не столько решение быть верной тому, чьей женой обещалась стать, тому, ради кого нарушила два гейса. Хоть Самайн и величал меня званой гостьей и госпожой, не свободной я сознавала себя, но его рабой. И останавливал не стыд, но страх попасть в ещё более тяжкую неволю.
Однажды, вконец изведясь в ожидании, расспросила беспечных своих прислужниц, куда исчезает из чертога Самайн с Охотниками. И сидхе поведали о непрекращающейся войне на Той Стороне, о чудовищном войске фоморов, что собирается вновь и вновь, сколько бы раз ни было разбито и рассеяно.
Они открыли мне, несведущей, о священном смысле сражения, длившегося не первый век. Сражения, в сравнении с коим всякая земная битва покажется мимолётной, цель её — ничтожной, исход — неважным. Так я узнала о непреходящем долге защитников порубежья сдерживать силы столь разрушительно-тёмные, что и самое устрашающее земное зло померкнет и умалится в исполинской тени, что отбрасывает то древнее зло. Узнала о том, что любое преступленье, совершённое на явной Стороне — лишь ничтожная крупица первоначального зла, тень тени — не более. Но с изумленьем услышала, что и зло необходимо миру, что оно естественно, как противовес. Что из вечного столкновения рождается жизнь во всём многообразии обличий. Без него та сила, что, как кровь, разлита в мире, оскудеет и, наконец, иссякнет вовсе. Но и победа его губительна для мира. Если в некий проклятый день зло прорвёт границу, тогда уж не сыщется силы, способной остановить его и обратить вспять, загнать на Ту Сторону.
С трепетом я внимала рассказу, преподносимому столь же витиевато-просто, как какая-нибудь песнь о любовной тоске. Для невесомых моих прислужниц знание это было давно привычно; я же замирала в страхе от того, какая угроза остриём меча обращена в сердце мира даже в самые светлые дни.
От того, что… Пусть на Той Стороне смерть иная, нежели в мире людском, и порой приходит лишь на время, и лихие поединщики тотчас поднимаются с политой их кровью земли, чтоб разойтись миром или схлестнуться сызнова. Пусть нелегко вконец изничтожить тех, кому однажды уже доводилось умирать. Пусть. Понимание этого лишь немногим утишало мои страхи о Самайне.
«Приведись ему сгинуть, кто поможет тебе и Фэлтигерну одержать победу над захватчиком?» — твердила себе, потерянно бродя по чертогу и окрестностям, где мне дозволялось ходить, хоть и под ненавязчивым присмотром, как обнаружилось однажды. Знать, и во владениях Зимнего Короля не так уж безопасно… Так уверяла себя — и не могла убедить неправдивыми словами.
Я желала Самайну возвращения из боя не как покровителю и союзнику, залогу будущей победы. Я ждала его как своего любимого. Как единственного мужчину, посланного мне богами для любви, сколь бы ни была она странна и безнадёжна.
Я ждала его, приникнув щекой и ладонями ко льду окон, протаивая хрупкие лунки дыханием. Ждала, выходя в снежное поле за воротами: не покажутся ли всадники в конце заметённой дороги? Ждала, пока не застывала на ветру, а утомлённые глаза уж не различали ничего, заплутав взором в бесприютной белизне.
Возвращалась в замок, когда верная гончая принималась тихонько выть и тянуть за полу плаща, несильно, но этого хватало, чтобы очнуться прежде, чем могла бы превратиться в ледяное изваяние. А бывало и так, что возвращали, мягко, но настойчиво, словами — просьба, сутью — приказ, оставшиеся в чертоге Охотники.
Вообразила ли себе это, или Охотники — защитники мои и стража — помалу переменились ко мне, прежде столь прохладно-презираемой? Неужели теплота нет-нет показывалась в обращённых ко мне взглядах? И не одно только следование приказу, но добровольное участие руководило ими, когда они уводили меня, продрогшую, укрывая поверх застывшей на метели одежды своими плащами?
Щебетуньи-сидхе усыпляюще причитали над беспокойной подопечной, жарче растапливали очаг, купали в душистых настоях, отпаивали терпким горячим вином. Слабая от усталости и вина, я, наконец, засыпала… Чтобы по пробуждению встретиться взглядом с глазами не успевшего снять оружия и походной одежды Самайна, возвратившегося, пока я спала. Чтобы подивиться тому, как тает лёд в его глазах, когда он так смотрит на меня, и чуть приметная улыбка дрожит на губах, согревая утомлённое лицо.
— Я ждала тебя, — прошептала с сонной откровенностью. — Хвала богам, ты вернулся.
— Если ты ждала, как я мог не вернуться? — говорит он, как лелеемому ребёнку, и, склонившись над постелью, касается невесомым поцелуем лба. И губы жжёт от желания прикоснуться к его — обветренным и строгим. — Рассвет далёк. Спи, моя королева. Обещаю, что не исчезну до твоего пробуждения.
В смущении прикрываю глаза. Сидхе ли проболтались господину, или верные Охотники поведали обо мне своему князю?