Боги, отчего я не волшебница?!
— Любимый мой! — вырвалось криком, стоном.
В отчаянье закусила губы, забыв предостереженья маленького народца, забыв собственный выбор. Не осталось навязанного, наносного, ложного… облетело всё снежными хлопьями, лишь истинное проступило сквозь ледяное кружево лжи.
Дрогнули ресницы, чёрными, длинными тенями лежащие на бледной коже. Тяжело, через силу Самайн вздохнул и попросил вдруг:
— Обогрей меня… Мейвин…
Исколола пальцы застывшей на морозе фибулой и не почуяла того. Путалась в завязках, в складках понадёванного на себя… надетого на нём — в непривычных рукам ремнях, застёжках. Распахнула на себе и на нём одежду. Прижалась, тело к телу, кожа к коже…
И задохнулась от холода — словно вся неистовая жестокость зимы заключена была в единственном существе, так, что даже снежный вихрь, огладивший руки и плечи, одаривший колкими поцелуями, показался летним ветерком. Я точно обнимала ледяное изваяние, дивное в своём бесчувственном совершенстве, и столь же самонадеянно, до безумства самонадеянно было верить, что высеченное изо льда изваяние оживёт от тепла моих рук, как верить в то, что Самайн откроет глаза и хотя бы ещё раз заговорит со мной… пусть лишь затем, чтобы прогнать от себя губительницу, пожелавшую для своего мужа злосчастный меч Нуаду, о котором я вовсе забыла, оставив в каком-то сугробе.
Кожа Самайна была бледна, как снег, и в лице ни кровинки, точно вся она обратилась в лёд. И ни дыхания, ни биения сердца не могла я различить, хоть, обезумевшая, шепча молитвы, приникала к груди, тщетно вслушиваясь, и прикладывала к губам то иззябшую ладонь, то, не веря своим чувствам, серебряную пряжку, но её поверхность оставалась незатуманенной теплом выдоха.
С ресниц неурочной в стуже зимы весенней капелью стекали слёзы. Для Самайна они, верно, были обжигающе-горячи, и там, куда они упадали, его кожа становилась не так бледна.
"Умру вместе с ним", — подумала с нерассуждающей решимостью, закрывая собой от разъярившейся вьюги, укутывая в более не нужный мне плащ. Так нас и найдут.
Свели нас с Фэлтигерном жаркие огни Бела; обручили с Самайном Зимние костры. Положил меня один на свадебную постель; сама легла с другим на смертное ложе. Таков уж мой выбор, не тяжелей иных — с любимым смерть желанней, чем с навязанным жизнь.
Любовалась им, безнаказанная, никем не видимая, — лицом, усталым и строгим.
Движимая колдовским наитием, прильнула к сомкнутым устам. Отогрела жаром поцелуев, вдохнула тепло жизни. Не скупясь — ничего для себя не надо, всё тебе, всё твоё, прими лишь! Не страшась, что не достанет, — так многое ощутила в себе, вся переполнена была теплом и светом. Казалось, все льды растоплю и землю, не знавшую весны, сплошь заселю цветами, и всякое проклятье переломлю…
Трепет ресниц коснулся виска.
Я осознала вдруг, что тепло уж не в одних моих мечтаниях, что ветер стих, и с посеревших, отдалившихся небес долетают последние зёрна снежной крупы. Что меня согревает мужское тело подо мною и обнявшие меня руки… когда они поднялись в защитном жесте? И уж не я обнимаю ледяное изваяние, но оно превратилось в мужчину, живого, горячего, который обнимает меня.
Самайн вздохнул, раз, другой, глубже, чаще… и задышал уже ровно, как переборовший смерть человек. Я различила проступивший на высоких скулах румянец — и разрыдалась от беспредельного счастья.
— Чудесные сны видел я, — ещё не разомкнув век, произнёс он голосом ровным и тихим, словно и впрямь ото сна. Лицо спокойно, брови разошлись, оставив лишь едва приметный след морщины на лбу. — Будто бы ты назвала меня любимым.
Я отпрянула (его руки неохотно разжались откликом на моё заполошное трепыхание), только тогда осознав своё положение и растерзанный вид. Отворотившись спиной, с лихорадочной поспешностью оправляла на себе одежду, одновременно отирая рукавом мокрое лицо. Распустившиеся косы полыхали вокруг меня языками пламени, но не было времени их заплетать. От волнения почти не ощущала холода и вздрогнула, рывком обернувшись, когда душным меховым теплом плащ лёг на плечи.
В отличье от меня, Самайн, казалось, вовсе не был смущён и одевался без спешки. Обтряхнул от снежинок разорванную тунику (сводя края лоскутов, он усмехнулся; щёки мои полыхали).
Я видела широкие плечи и грудь, перечёркнутую парой рубцов как вызов безупречному совершенству сидхе, поджарый живот и плавно сужавшийся к бёдрам стан, кожу, из бледной вновь ставшую смуглой, и в смятении отвела взгляд. До смущенья ли было, когда он лежал, распростёртый, такой же белый и холодный, как снег под ним! Зато, стоило тени беды отступить, а Самайну — вновь обрести спокойствие и силу князя Дикой фианны — образ, к которому я привыкла с детства, как стыд накинулся на меня в отместку за недавнее к себе презрение. Но не один лишь стыд, сказать по правде, понуждал заливаться румянцем и отводить глаза от полураздетого мужчины.
Он неслышимо приблизился и взял за плечи, молчанием заставляя поднять взгляд. Разорванное шитьё у ворота — вот всё, что служило свидетельством случившегося (едва не случившейся беды — об этом я запрещала себе думать), указанием на мою рождённую отчаянием смелость. И я упрямо старалась не замечать неряшливой нитяной махры, так не вязавшейся с обликом Зимнего Короля. В прочем он ничуть не отличался от всегдашнего себя, точно всё бывшее наворожил мне страх. Точно князь не борется ежедневно, еженощно с проклятьем, что сидит в нём, как неизлечимая хворь… точно проклятье это на моих глазах не проникло в его плоть и кровь.
Я ощутила за него, за те невзгоды и нароки, что назначили ему несправедливым грузом, невысказанную горечь, а вслед за нею — необоримую усталость.
Князь пытливо вглядывался в меня сверху вниз, точно надеясь различить в моём лице одному ему ясные приметы.
— Что же, Мейвин, отречёшься от своих слов? Или в бреду я измыслил их, оттого что желал услышать?
Хотела сказать Самайну: какие глупости занимают его, теперь, когда его едва не сгубило проклятье! но не сумела и губами пошевелить. Мир покачнулся, и снежившее небо надвинулось, и оказалось вдруг прямо передо мной.
Наплывала чернота. Распахнув глаза, я дивилась тому, как летит в лицо то ли пепел, то ли вороньи перья. Небо навалилось сводом кургана.
Я ещё слышала, словно сквозь сон и издалека (с той стороны кургана?), как Самайн зовёт меня по имени, но не могла откликнуться (тяжелы своды, давят на грудь). А вскоре и не хотела. Усталость, какой не изведала во всю жизнь, вымывала все чувства. И тускло изумилась отчаянию в его голосе. Что его страшит? Я всего лишь отдохну… немного. Я устала.
Боги, как же я устала…
Чернота
(Под курганом покойно и темно. Сон глубок, крепок… Я не хочу просыпаться.
Передо мною — чернота, вкрадчиво-ласковая. Беззвучно колышутся, подступая к босым ступням, тёплые, мягкие, душные волны. Я подхожу ближе — чернота гладит колени, лаская, поднимается к бёдрам… окунаюсь в неё, как в подземное озеро.
Чернота подбадривает, подманивает, зазывает без голоса в тёплые, мягкие, душные объятья: "Ты моя, и не зная про то, ты всегда была моею".
Во мне нет ни протеста, ни вопроса. Погружаюсь всё глубже, без мыслей, без чувств.
…Но кто-то бессонный там, извне, всё твердит и зовёт, и никак не отрешиться от его зова: он что-то забытое тревожит во мне.
Он настойчив, неколебим; его голос достигает слуха сквозь глубокие своды кургана и убаюкивающее безмолвие подземного озера.
Чернота затаивается, замирает в немой злобе. Откуда-то я знаю: такие, как он, движимы высшей силой, не ведающей преград. Разбить своды кургана, вычерпать воды подземного озера… что угодно, если так будет нужно.
Я тянусь к забрезжившему свету, к протянутым рукам, к зовущему моё имя.
И чернота отступает… расступаются волны, разжимаются объятья — и всё во мне переворачивается от внезапного омерзения: такие они тёплые, мягкие, душные. Медленно пробуждаясь, понимаю вдруг: чернота лишь представляется ласковой — она коварна, как коварны подземные озёра. Она отступает нехотя, ворча: "Ты вновь мне не досталась, тебя вновь вырвали из моих объятий".