ней?
– Джанет, – в голосе сестры змеей проскользнула жалость, – разве ты забыла, что наша младшая сестра по всем законам – взрослая леди? Никто не вправе приказывать ей. И если сердцем ее завладел проезжий менестрель, то так тому и быть. Я буду ждать ее возвращения, если она того пожелает.
У нее и впрямь сердце из железа. Как бы ни источила его ржавчина.
Агату я отыскала на кухне. Старуха, тонкая и белая, куталась в платки, но глаза ее глядели ясно, а пальцы шинковали овощи ловко и быстро. Долго она притворялась, что не понимает, о чем я спрашиваю, даже глуховатой прикидывалась, но все же удалось мне ее разговорить. Ежась, как от зимней стужи, перебирая нить рябиновых бус на шее, она заговорила о Маргарет, пряча крупицы правды под ворохом отступлений и сплетен, как под палыми листьями, и большого труда мне стоило уловить истинный смысл ее слов.
– Кто ж осмелится юной госпоже перечить? – почти шептала старуха, искоса поглядывая на меня настороженным взглядом: поняла ли, не стану ли переспрашивать, вынуждая говорить прямо? – Разве сами вы не помните, что юная Маргарет всегда любила темные и тихие уголки, а летом с излучины реки и вовсе выманить ее нельзя было? Где она повстречала его – кто ж теперь скажет, вместе-то их никто не видел. Поговаривают, конечно, что менестрель – был тут у нас балаган проездом, видать отстал один. Да и кто ж, кроме умелого певца, смог бы сердце сестрицы вашей пленить? Сами вы знаете, она сама как песня, звенит рядом – а не поймаешь!
Она замолкла, пожевала губами, раздумывая, говорить ли дальше, но все же добавила, тихо-тихо, остро взглянув мне в глаза:
– Ушла она сама, можете в это верить. Как черная хворь вгрызлась в сад, так она и исчезла, накануне Бельтайна это было, года два назад. Не видел ее никто больше, но… в спаленке ее свет иногда мерцает. Но это вам лучше самой увидеть.
Я ушла, чтобы больше не волновать старуху, хоть вопросы и кололись на кончике языка. Но вряд ли меня порадовали бы ответы. Слишком тягостно на сердце делалось от того, что исчезла Маргарет вслед за нарушенным договором. И раньше чары добрых соседей, что изводили меня, были ласковы к ней, и раньше она легко вплетала их колдовство в свои немудреные игры. И хрупкие цветы росли вокруг нее, а не скользкий мох.
И потому я не сомневалась – если и был у нее возлюбленный, то не человечьего рода. Ярость бессильная бурлила в груди, захлестывала через край – и на Элизабет, из гордыни и алчности потерявшей не сад, но сестру, и на себя, что ничего не могла противопоставить добрым соседям, чтоб вернуть Маргарет.
Только и оставалось надеяться, что не силой ее держат, а сама она не хочет возвращаться.
И все же дверь в ее спальню я толкнула с тяжелым сердцем.
Яблоневым цветом белела бумага на столе, письма мои, уже тронутые желтизной, высились с краю – бумажные дома и мосты с удивительной точностью походили на те, что я ей описывала. Она читала мои слова, и листы, покорные ее вере в чудо, обращались сложными фигурами со множеством мелких деталей – даже самые ловкие человечьи руки так бы их не сложили.
Но не это уверило меня в самых жутких догадках.
Одеяло из переплетенных трав, свежих и сочных, свисало с постели, и в замысловатый узор складывались на нем лиловые и белые цветы. Свежий и острый запах ледяного ключа замирал на губах, обещая отдохновение и покой.
Зеркало же на стене, огромное, во весь рост – матушка дорого за него заплатила, – обернулось непроглядной черной гладью воды в льдистом узорном окоеме.
И чем дольше я в него смотрела, тем яснее чуяла, что смотрит кто-то в ответ.
Упоительно сладко возвращаться домой в сумерках, когда горят в окнах уютные золотые огни, а на столе ждет чашка с подогретым вином. Мыслила ли я о чем-то другом, когда въезжала в столицу, до боли выпрямив спину? Дорога утомила меня, а размолвка с Элизабет оставила душу в смятении и беспокойстве. Снова и снова я возвращалась мыслями к нашему спору, запоздало подыскивала аргументы и надежные, правильные слова, хоть и понимала – мою правоту сестра не признала бы ни за что. Чары добрых соседей всегда об нее разбивались, как волны в самую страшную бурю рассыпаются пеной и брызгами об утесы. Даже лицом к лицу она не различила бы рыцаря из-под холмов или приняла бы его за человека – и в том была ее сила.
Вот только у тех, кто ее окружает, не было ни железного сердца, ни такой защиты, и чары, что разбились об Элизабет, вихрем режущих осколков осыпались на них.
Как дурной сон, одни и те же подозрения и догадки кружили вокруг меня, не давая покоя, кидая то в жар гнева, то в озноб ужаса, и даже под огнями Каэдмора, даже под высоким сводом дворца мысли мои были далеко – среди с детства знакомых яблонь.
И потому я не сразу осознала, что тихий напевный голос не продолжение путаных раздумий.
– …Разделили остров и властвовали в мире, среди белых скал и зеленых холмов. Тихое это было время, мой мальчик, тихое и прекрасное, как сладкий предрассветный сон. И так же легко оказалось его прервать. Другой народ, гелледы, приплыл из-за моря, гонимый страхами и чудовищами, что необоримы, потому как невидимы и скрыты в душах. По нраву пришлись им равнины и реки, холмы и болота, леса и луга, отмели и заливы. Мы останемся здесь, сказал сероглазый вождь гелледов, и поначалу жили они в мире с фир сидх, ибо всем им хватало простора.
Прежде не доводилось мне слышать, как Кейтлин рассказывает легенды, но голос ее я узнала сразу. Он вел меня – словно песнь из-под холма, словно самая чудесная мелодия, без которой жизнь пуста и пресна. Усталость отступила и поблекла, я забыла о ней, о том, как ломит спину после нескольких дней пути. Забыла о своих сестрах, лишь следовала за голосом, жадно ловя слова сказания столь старого, что сама я знала лишь обрывки.
– Но число гелледов множилось с каждым поколением, и вскоре белый остров стал слишком мал для двух народов. И тогда короли и королевы фир сидх собрались держать совет. «Зря мы позволили им причалить», – сказала Осоковая королева, хозяйка болот и туманов. «Теперь нам