он потерялся где-нибудь, и ему там плохо, в этих других глазах, и, может быть…
— Дай мне руку.
У неё были сухие жёсткие руки. Вся кожа исписана знаками, и даже на длинных жёлтых ногтях — символы. Оракул перевернула мою ладонь, провела ногтём мизинца по линиям, начертила в центре спираль.
Потом она выдохнула — и глаз на её лбу открылся.
— Я вижу его, — сказала оракул, искривив губы. — Его лёгко видеть, белый рыцарь с горящим мечом, проклятый своею судьбой. Я вижу, зачем он проснулся. И я вспомнила… о, теперь я помню тебя, девочка без будущего. Я помню твоё предсказание.
Я тряхнула головой, и серебряные блики от лунного украшения рассыпались по ковру.
— Мой друг. Где он?
— Он просыпается. Ты бы не спрашивала, если бы понимала, что он такое.
— Где он? Это вы видите?
Синий глаз в её лбу был открыт в саму Бездну. Из него на меня смотрел чистый космос, полный слепящих звёзд. Из него смотрело будущее, которого у меня якобы нет, и воля Полуночи, и что-то ещё — великое и непознанное.
— Я вижу его в склепе. Склепе-улитке, скрученном, как побег папоротника, и в нём лампады, свежие цветы и големы. Он лежит в саркофаге из бронзы и золота. Его глаза закрыты. Он ещё не проснулся.
— Это его тело, — торопливо сказала я. — Он не помнит, где его тело, и это… оно в склепе, хорошо, хорошо! А он сам? Где… он сам?
— Он ещё не проснулся, — повторила оракул. Руки, которыми она держала мою ладонь, казались ледяными.
— Но он… проснётся?
Она усмехнулась и сказала только:
— Я вижу, как он открывает глаза.
Долгое мгновение я думала, что могла бы спросить что-то ещё. Бездна в глубине нарисованного глаза приковывала к себе и манила ответами на тысячи незаданных вопросов, и все они были — на кончиках пальцев, в одном ударе сердца.
Почему это я — без будущего? За что судьбе понадобилось бы проклинать дитя Луны? Что такого он должен сделать? И при чём здесь моё предсказание?
Оракул улыбалась страшной, звериной улыбкой. Она знала ответы; и она видела, кажется, все эти вопросы на дне моего зрачка. Моя ладонь приклеилась к её цепким пальцам, вросла в них, а сама я — окаменела.
И всё равно я сделала шаг назад. И ещё один, и ещё. И моя рука упала вниз, ледяная, онемевшая — и освобождённая.
Оракул пожала плечами. И, будто вовсе забыв о незаданных вопросах, сказала важно:
— А теперь — о цене.
Она широко раскинула руки и покрутилась вокруг себя, будто призывая оценить фигуру, — хотя за чёрным полотнищем её хламиды ничего нельзя было разглядеть.
— Да, — я засуетилась, вынула из сумки несессер, нашарила в кармане мерную ленту. — Что бы вы хотели, чтобы я для вас сшила?
Старуха хрипло рассмеялась и улыбнулась широко:
— Саван.
— Са… саван?..
— Саван, — кивнула она и причмокнула. — По обычаю Леса.
— Но разве их… шьют? Может быть, это по-разному в провинциях… у нас покойника раздевают и заворачивают в полотно, это ведь только края подметать и шнурок… шнурок сплести можно и выварить в травах…
Оракул пожала плечами:
— Ну, пусть.
— Ещё иногда карман делают, — вспомнила я. — На груди, и в него кладут что-то личное. И можно вышивку… если вы хотите. А какого размера?..
Старуха снова раскинула руки. Перья в её ожерелье легонько шелестели.
— Этот саван… его шить… на вас?
— Ну, а на кого же ещё!
Я сглотнула и кивнула. Расправила мерную ленту, подошла ближе и, пересилив себя, замерила ширину плеч, обхват груди и рост. Что ещё из мерок нужно? Там и строить-то нечего, саван — это же… прямоугольник.
— Я сделаю карман, — решила я, — для перьев. Возьму небелёный лён и поставлю печати красным и чёрным, как на ваших плакатах. И кручёный шнур. Вам сюда принести? И… когда?
— Никуда не неси, — безразлично сказала оракул. — Главное, сшей до первой весенней грозы.
— А… когда она будет? Уже ведь… весна.
Она знала все ответы, — так было сказано на плакатах, и так говорили в Кланах, переходя на неловкий шёпот. Оракул знает всё и обо всех, и никогда не ошибается. Что стоит всемогущей предсказательнице, глаза которой открыты в самую Бездну, сказать, когда будет гроза?
Но оракул пожала плечами. Глаз на её лбу снова был закрыт, а лицо, изрезанное глубокими тёмными морщинами, было лицом старой, смертельно уставшей женщины. Золото в ожерелье казалось поблекшим, а птичьи перья — выгоревшими на солнце.
— До первой весенней грозы, — повторила оракул. — До первой грозы.
Я проглотила свой вопрос и кивнула. А она вдруг засмеялась кашляющим, болезненным смехом, и смеялась, смеялась, смеялась, пока не поперхнулась и не выплюнула на ковёр чёрный сгусток металлически блестящей тьмы.
Однажды мы все умираем.
Так заведено от начала времён; таков порядок вещей. Говорят, когда-то смерть была устроена совсем иначе, и, дойдя свою дорогу до самого конца, мы сразу же рождались в начале новой; ещё говорят, будто когда-то мы были бессмертны, а в нашей крови звенела истинная сила.
Всё это сказки, конечно. Но даже в сказках за героем приходит однажды старуха с костяной иглой: она подцепляет ею узелок нити, которой человек привязан к своей тени, а душу комкает в ладони, бросает в жаровню и ждёт, пока та не обратится дождём. Тощий Кияк забрал однажды у старухи свою пару, выкрал её до того, как смерть успела зажечь огонь, и голыми руками сплёл из живой травы крапивную нить; так он спас её — но она, конечно, никогда не была прежней. Она полюбила смотреть на Луну и пела прекрасные грустные песни. А потом она улетела.
Словом, нам положено умирать, это все знают. В смерти нет ни смысла, ни справедливости, есть лишь она сама, и когда она приходит за тобой, для тебя всё просто… заканчивается.
Похоронные обряды — они не для мёртвых, нет; они для живых. Мёртвым всё равно, их путь окончен, они не видят, кто плакал на поминках, а кто вовсе на них не пришёл. Это нам, живым, нужно провести ночь с покойником, чтобы поверить, что он действительно умер. Это нам нужны цветы и песни, саван и шнурок, солёный хлеб и каша с орехами, ленты на ветках и чтобы собралась родня.
А мертвец — что с ним делать? Это просто плоть, которая будет теперь домом червям и новым деревьям. На юге покойника и вовсе отдают рыбам, а в какой-то