Наверно, заморозков в декабре еще не было, все дожди, как это часто случается в Питере, а потом сразу снег. И зима наступила в один день: желтые листья припорошило прямо на ветках, мокрые газоны выбелило, лужи покрылись льдом. Осень не прошла, она увязла в снегу.
Вадим медленно шел вдоль ограды какого-то большого парка и не мог понять, в какой момент он сбился с дороги, как ему попасть обратно к метро. А может, и не хотел он туда попадать. Возвращаться в пустой дом. Как бы он ни был хорош, сколько бы ни стоил — разве счастье можно купить за деньги? А далось легко, только и надо было, что удержать, понять, где главное.
И что? Отменить концерт?
— А если бы и так? — спросил Лиманский. Он не задумывался о том, с кем говорит, пусть бы и с самой Музыкой, неким божеством, которому всю жизнь беззаветно служит. Важнее было спросить — раньше такой вопрос не возник бы даже гипотетически.
Он дошел до чугунных ворот, створка была приоткрыта. За оградой в свете фонарей поднимались и плотной стеной стояли заснеженные кусты.
Вадим понял, что его с непреодолимой силой тянет в Павловск, пройти по тем дорожкам еще раз, как самое дорогое, что у него есть, перебрать воспоминание о прогулке с Милой. Все, о чем они говорили, о чем молчали. Их первые касания рук, сплетение пальцев, поцелуй. То безумие страсти, что накрыло горячей волной, бессвязный шепот, тесные объятия.
До Павловска далеко…
Лиманский прошел за ограду, он не сразу понял, где оказался; за кустами открылась небольшая площадь с церквушкой, и прямо перед ней оградки и кресты. Вот тебе и раз — на кладбище пришел. Все, дальше точно некуда. Вместо того чтобы развернуться и шагать домой, Вадим дошел до одной из могил, самой ближней. Наверно, свежая, вся в цветах, к ограде венки прислонены.
Он сел у могилы на скамью, занесенную снегом, зачерпнул ладонью холодный пушистый ком и прижал ко лбу, чтобы холод выместил пульсирующую тоску.
— Мила… Милаша, — звал он. — Пожалуйста, услышь меня, я не живу, у меня душа оцепенела. Что мне делать?
Откуда ни возьмись появилась кошка. Может, с крыльца часовни спрыгнула, перебежала площадь и к Вадиму, давай об ноги тереться. На Ириску его похожа… такая же пушистая. Лиманский наклонился, протянул руку. Не убегает, непуганная… Он поднял её к себе на колени, стал гладить. Кошка замурчала.
— Я не мог отменить концерт, никак не мог! — продолжил он свою мысль. — Если бы мы встретились и я все объяснил — Мила бы простила. Но теперь уже поздно, она обиделась, понимаешь? Я… вышло, что я поступил, как последний… Да и что теперь говорить? — Вадим поднял глаза от снежного покрывала и взглянул на купола. В свете фонарей они мягко сияли на фоне белесых ночных туч. Кошка продолжала сочувственно мурчать, а Вадим все гладил её, согревая ладонь о пушистую шубку. Холодало. — А ты откуда здесь? Ничья, что ли? — спросил Вадим. Кошка как будто поняла, спрыгнула на землю, пробежала немного вперед, остановилась, оглянулась. Как будто звала. Вадим поднялся и пошел за ней. На крыльцо, к запертой двери часовни. — Здесь ты живешь? — Кошка громко мяукнула. — Открыть? — Вадим сомневался, что в такое время часовня может быть открыта, но дверь легко подалась, стоило потянуть за медную фигурную ручку. Кошка проскользнула внутрь, Лиманский вошел следом.
Ему захотелось туда, в молитвенную тишину и спокойствие. Вадим сто лет не был в церкви, не испытывал желания зайти и говорить с Богом.
Сейчас, поднимаясь по ступеням каменного крыльца, он поймал себя на том, что идет просить если не помощи, то хотя бы совета.
Вот первые створчатые двери, просторные сени и второй вход. Вадим переступил порог, перекрестился по латинскому обряду, не мог иначе, привык в католическом приходе. Почему же он не пошел в кирху в Бонне?
Храм был пуст. Совсем. Даже незаметные старушки и девушки-кликуши, что истово-деловито с крестным знамением протирают иконы, чистят от воска подсвечники, собирают свечные огарки, и те не показывались. Только одна сидела за прилавком с православной литературой, иконками-ладанками и крестами. Прямо перед Вадимом поднимался старинный золотой иконостас, алтарные врата были закрыты. Справа от алтаря на опоре сводчатой арки висела икона в тяжелом серебряном окладе. Перед ней напольный подсвечник с лампадой. Вадим узнал образ, такой и в Никольском соборе был почитаем. Называли ее Предтеченская или Самонаписавшаяся, по преданию лик сам явился на доске, когда художник инок не дерзнул написать его. Все иконы Богородицы красивы, эта отличалась особенной сострадательной нежностью, не было в ней суровости Матушки Казанской, не было царственного величия Ченстоховской, обреченной покорности Милующей.
Вадим стоял перед ней, не молился, только смотрел, вбирая в душу тишину храма, старался расслышать голос Милы. Если она зовет — он должен услышать!
Ничего. Потрескивание фитилей, гулкое эхо шагов. Куда идти со своей тоской? Невыносимо жить так, внутри чувства как в узел завязаны, а снаружи корка ледяная, непробиваемая. Дышать больно, слёз нет, куда ему с этим? И никаких ответов не найдет он здесь, только ласковое тепло зыбких огоньков свечей и обманчивую иллюзию покоя.
Он поднял глаза на икону, под серебряным окладом лик был различим не явно, да еще и стекло отсвечивало, но Вадим увидел то, что хотел, благодарно коснулся пальцами резной рамы и повернул к выходу.
И снова на крыльцо, по своим же следам через площадь, за ворота на улицу. Теперь Лиманский представлял, где находится, и знал, в какую сторону ему идти. В сторону залива. На улице было пустынно, но время не запредельно позднее — светилась витрина круглосуточной “Пятерочки”, внутри видны были редкие покупатели и сонные кассиры. А дома и хлеба нет… Но в магазин Вадим не пошел, хотелось в свои пустые, но понимающие стены, в защищенность от мира. Еще немного времени для себя, а завтра будет завтра, жизнь войдет в привычную колею. И через неделю на борту аэробуса он станет вспоминать Питер, перелетая Атлантику. В Монреале ждет Рахманинов — третий концерт и Рапсодия на тему Паганини. И билеты проданы, и никуда он от этой жизни не денется…
На перекрестке застрекотал светофор, загорелся зеленый, и бесстрастный голос робота начал повторять:” Переход через улицу Беринга разрешен”.
Вадим шагнул на белые полосы зебры. А навстречу ему с другой стороны улицы пошла женщина. Скорее пожилая, хоть и не достоверно — поверх платка на ее лоб была низко надвинута бесформенная шляпка с остатками хвоста чернобурки, плечи покрывал большой, весь в дырках, розовый вязаный платок. Одета женщина была в долгополое клетчатое пальто, подпоясана широким кушаком, обута в фетровые боты на каблуках. И тащила она за собой битком набитую сумку на колесах. Вадим так и зацепился взглядом за расцветку сумки — в крупные розы. Лиманский почти поравнялся с женщиной-фрик, она шла мелкими шажками, деловито, немного согнувшись вперед, бормотала что-то, размахивая свободной рукой.
И тут каблук подвернулся, женщина споткнулась, сумка встала боком — колесо сверху — и застряла посреди проезжей части.
“Заканчивайте переход, заканчивайте переход…” — посоветовал робот-диктор.
Вадим был в двух шагах от незадачливой любительницы экстравагантных нарядов и ботиков на каблуках. Не спрашивая согласия, он одной рукой подхватил под локоть женщину, другой — сумку, и вернулся на ту сторону, откуда шел. Втянул сумку на поребрик, поставил перед хозяйкой. Она все бормотала что-то, дергая лицом: то ли хмурилась, то ли хихикала — не понять. Но посмотрела на Лиманского, успокоилась и внятно произнесла:
— Куда идешь, батюшка?
— Домой.
— А на вокзал, батюшка, на вокзал, тут недалеко.
Сама с собой ли говорила или с Вадимом?
— На вокзал, — медленно повторил он, — куда же еще.