Людмила промолчала, значит, так надо, не хочет звонить.
Они вошли за ограду тем самым путем, который предложил Вадим, углубились в осеннее очарование парка. В собственном садике еще цвели астры и хризантемы, а дикий виноград на шпалерах птичника краснел фигурными листьями. У большого пруда перед Чесменской колонной Людмила остановилась.
— Орел. Как странно… Почему?
— Не знаю, вероятно, как олицетворение победы России при Чесме. Сколько прихожу сюда, никогда не задавался вопросом, почему орел.
— А каким задавались?
— В основном о музыке, я её здесь лучше слышу.
Она не спросила где, значит, поняла! С ней можно говорить и об этом тоже, что здесь всюду музыка.
Сколько Вадим помнил себя — музыка звучала в нем, даже мучила, пока он не попробовал однажды перенести её на клавиши игрушечного пианино. Вадим часами мог импровизировать, перебирая их. Родители удивились, в семье не было музыкантов, только искренняя любовь к музыке, напряглись, потому что зарплаты двух научных сотрудников не всегда хватало для интеллектуальных потребностей молодой семьи, и купили то самое пианино "Чайка", что стояло сейчас в пушкинской хрущевке. С этого и начался путь Вадима на большую сцену.
Внутреннее звучание лишь усиливалось с годами, теперь музыка оживала в нем мелодиями Шопена, Листа, Рахманинова. И здесь, в парке, этому ничто не мешало. Деревья, пруды, молчаливые статуи, бело-голубой пышный фасад дворца, причудливая чугунная вязь ворот, цветники — они пели и говорили с Вадимом голосом фортепиано.
Вадим и Людмила шли по аллее, он говорил, казалось бы, о самом обыденном, спокойно, внешне ничем не выдавая того, что происходило в нем.
Людмила коснулась его локтя. Легко, несмело. До этого прикосновения их были случайны. А это… она сама…
Вадим взял ее под руку. Стало горячо, сладко. Ожидание близости с ней отозвалось желанием настойчивым и сильным, он не прогонял больше откровенные мысли о ее маленькой груди, губах, нежности бедер.
— Идемте, наконец посмотрим уже на Деву с кувшином. Кажется, немного рассосалась толпа вокруг нее. И конечно, еще фото. Как вещественное доказательство, что вы были здесь.
— А мне ни перед кем отчитываться не надо. — Она сказала и прижалась к Вадиму теснее. Он понял, что можно обнять, но не стал здесь, его влекло в Павловск, в Старую Сильвию, тишину и покой любимого парка. Там он обнимет её… Уже скоро.
Вадим не мог вспомнить, сколько он не был в Павловске. Может, лет пять или больше, он теперь чаще гулял по Воробьевым горам или Елисейским Полям. Но Павловск! Он не просто любил это место — Павловский парк был частью его души. С юности. Вадим знал там каждую дорожку, дерево, камень и щербину в кладке знакомых стен. Знал статуи — безмолвных друзей и свидетелей радости и печали. Знал поляны, где весной расцветали подснежники и ландыши. Он мог разговаривать со старыми дубами и елями. С розами в павильоне императрицы… Но последние годы он боялся всего этого. Боялся, что Павловск становится прошлым, воспоминанием. Время жизни двигалось вперед, а Вадим все стоял на обочине. В Павловске он ощущал это особенно остро, а все остальные внутренние мелодии вытеснил Рахманинов. В его трагизме Вадим находил ответы и утешение.
Он не представлял, что захочет разделить это с женщиной. Открыть душу. Нет, не представлял, пока не встретил ее! Людмилу. Имя какое красивое, подходит ей… Но лучше Мила…
Они сели в автобус, свободных мест было много. Устроились рядом, Людмила у окна. И Вадим рассказывал ей по дороге:
— Вот, смотрите, мы уже на подъезде к парку. Вот ворота, вроде триумфальных, раньше через них дорога шла, царская карета так и проезжала. Теперь трасса их огибает, памятник, как-никак. На въезде в Пушкин есть еще одни, Египетские, вы видели, наверно, когда проезжали.
— Да, еще удивилась, почему Египет.
— Да мода такая была, в Павловском Дворце египетский зал есть. А вот смотрите налево, павильон трех граций — это уже не Растрелли, а Камерон. Люблю я его, и дворец Павловский мне больше нравится. Сейчас сами увидите. Приехали, выходим.
Он вышел из автобуса первый и подал ей руку. Людмила оперлась, а как сошла, так не сразу отняла. Вадиму хотелось наклониться и поцеловать тонкое запястье, пальцы, ладонь. Волнение все сильнее овладевало им, внутри натягивалась и натягивалась, вибрировала, звенела чувственная струна горячего желания. Внешне же Вадим оставался спокоен, он все еще мог скрыть желание, как сценическое волнение, но понимал, что не продержится долго.
***
В Павловске листья убирали не так тщательно, да и деревьев в парке было больше. Они осыпали и осыпали листву, желтый ковер устилал газоны. Листья лежали на дорожках, сухо шуршали под ногами. Хотелось идти и идти, молча слушать этот шорох.
На площади перед Дворцом тоже расположились матрешники, но не в таких масштабах, скромнее — с края, у левого крыла колоннады, где ресторан. На столиках, прикрытых павлопосадскими платками, выставлен товар, ветер шевелит узорными краями шалей с кистями. Дремлет под сине-облачным небом Дворец. Тишина, площадь свободна. Одинокий памятник Павлу Первому возвышается на постаменте.
— А вот и государь-император, и народа никого. Сам бог велел селфи делать.
В Павловске Вадим почувствовал себя свободнее. Он как будто наедине с Людмилой оказался.
Они сделали несколько снимков на площади, у памятника и около львов и пошли от дворца через Лабиринт и Большие круги к Старой Сильвии. Вадим с закрытыми глазами мог бы пройти…
Парк не изменился. Все та же чуткая тишина, ожидание, спокойствие. И не стало прошлого, время разомкнулось, и Вадим словно вернулся в те дни, когда был счастлив, мечтал, стремился, надеялся на будущее. Только сейчас рядом с ним была Мила.
Ненадолго остановились они наверху, засмотрелись на Храм дружбы. Самый узнаваемый и, наверно, самый красивый из ландшафтов Павловского парка осенью был так хорош, что дух захватывало.
Людмила с задумчивостью, даже с некоторой грустью скользила взглядом вдаль. О чем же грустит? О чем думает? Если бы можно было проникнуть в её мысли и забрать из них печаль, стереть все болезненное, заменить на счастливое. Если бы можно было прямо сейчас сыграть для неё!
Вадим любовался не павильоном, а своей спутницей. Низкое вечернее солнце снова золотило густые волосы Людмилы и пушистые ресницы. Вадим изнемогал от желания поцеловать ее, это томило его сладкой мукой, ни о чем не мог он думать, и даже мысли не возникало, что Мила может оттолкнуть.
Вадим повел ее в Старую Сильвию — место сокровенное, святое, куда он приходил с пятнадцати лет. И раньше тоже, но с пятнадцати — один, без родителей. Черные статуи муз были его безмолвными собеседницами и слушательницами, каждая звучала по-своему. Клео — мелодиями Чайковского, Мельпомена — россыпью бриллиантовых пассажей Листа… А весь круг — это Шопен! Может быть, когда-то Вадим расскажет ей о себе, о том, как много значит для него Павловск. Он бы хотел рассказать Людмиле все! Всю свою жизнь. Только не сейчас. Пусть молчание осени скажет больше.
Шорох листьев, ласковый солнечный свет.
Вот и ворота в Старую Сильвию — его мир. По обеим сторонам дорожки — в пол человеческого роста столбы с шарами-навершиями покрыты ярким зеленым мхом. Между столбами уцелевшие прутья ограды. И все! Остальное как будто невидимо, ограда тут не рукотворная, само это место защищено особой древней силой. Свободно растут темные высокие ели. Среди по-осеннему прозрачного золотисто багряного убранства кленов и лип кажутся они суровыми, таинственными. Но только они и могут хранить Сильвию, шептаться с чугунными статуями. На фоне елей особенно ярки кусты подлеска и простые травы и цветы, какие растут в лесу. Сильвия и похожа, и не похожа на парк; двенадцать дорожек сходятся к внутреннему кругу, в центре — Аполлон Бельведерский, вокруг музы и античные боги…