Охвативший нас оргазм можно было сравнить только с оргазмом быка: наши спины судорожно выгнулись, и моя жердь отпрянула от разодранного, залитого спермой влагалища.
Сердца бешено колотились у нас в грудях — трепещущих, жадных до наготы — и не могли никак успокоиться. Мы вернулись в первый ряд: Симона со всё ещё пылающей попой, я — со стоячим членом. Но на том месте, где должна была сесть моя подружка, стояла тарелка с двумя яичками без кожицы; эти железы, по величине и форме напоминавшие куриные яйца, были перламутрово-белого цвета и розоватые от крови, как глазные яблоки.
— Это сырые яички, — сказал сэр Эдмунд Симоне с лёгким английским акцентом.
Симона встала на колени перед тарелкой, приведшей её в небывалое замешательство. Зная, чего ей хочется, но не зная, как это сделать, она была близка к отчаянию. Я снял тарелку со скамьи, чтобы она могла сесть. Она вырвала её у меня из рук и поставила на плиту.
Мы с сэром Эдмундом боялись привлечь к себе внимание. Бой был скучным. Наклонившись над ухом Симоны, я спросил её, что она хочет сделать:
— Дурак! — ответила она. — Я хочу сесть голой попой в тарелку.
— Это невозможно, — прошептал я, — сядь.
Я поднял тарелку и заставил её сесть. Я пристально посмотрел на неё. Я хотел, чтобы она увидела, что я всё понял (я думал о тарелке с молоком). Нам больше не сиделось на месте. Наше беспокойство передалось даже безмятежному сэру Эдмунду. Бой был скверным, рассеянные матадоры вяло дразнили быков. Симона захотела пересесть на солнце; мы мгновенно окунулись в облако света и влажного зноя, и у нас пересохли губы.
Симоне никак не удавалось поднять платье и сесть попой на яички; она не выпускала тарелку из рук. Перед тем как снова выйдет Гранеро, мне хотелось ещё раз заняться с ней любовью. Но она отказала мне, пояснив, что её опьяняет зрелище вспоротых животов, сопровождаемое «гибелью и грохотом», то есть каскадом вываливающихся кишок (в те времена на лошадей ещё не надевали защитных лат).
Сияние солнца, в конце концов, погрузило нас в нереальный мир, сходный с нашей тревогой, нашим бессильным желанием взорваться, раздеться. Черты лица искажались от жары, жажды и обострённых чувств, и нас обоих охватывала эта мрачная бесформенность, отдельные элементы которой больше не согласовывались друг с другом. Даже когда вернулся Гранеро, ничего не изменилось. Бык был слишком осторожен, и бой не клеился.
То, что произошло потом, не имело никакого перехода и даже видимой связи; эти события, конечно же, были связаны между собой, но я наблюдал за ними с таким видом, будто они меня не касались. Внезапно Симона, к моему ужасу, вцепилась зубами в один из шариков, а Гранеро выступил вперёд и взмахнул перед быком красной тканью; в следующее мгновение Симона ощутила прилив грубой похоти, обнажила свою вульву и вставила в неё второе яичко; бык свалил Гранеро с ног, загнал его под балюстраду и под этой балюстрадой с лёту нанёс ему три удара: один из рогов вонзился в глаз и в голову. Ошеломлённый возглас трибун совпал с судорогой Симоны. Встав с каменной плиты, она покачнулась и упала, ослеплённая солнцем; из носу у неё потекла кровь. Несколько человек подбежали к Гранеро и взяли его на руки.
Все зрители повскакивали со своих мест. Правый глаз трупа свисал из орбиты.
Под небом Севильи
Два шара одинакового размера и плотности совершили одновременные, но противоположные движения. Белое яичко быка проникло в «розово-чёрную плоть» Симоны, а глаз вывалился из головы молодого человека. Это совпадение, связанное не только со смертью, но и со своеобразным мочеиспусканием небес, внезапно напомнило мне о Марсель. На один короткий миг мне показалось, будто я прикоснулся к ней.
К нам вернулась привычная скука. У Симоны не было настроения, и она не желала больше ни дня оставаться в Мадриде. Её тянуло в Севилью, слывшую столицей развлечений.
Сэр Эдмунд потакал малейшим капризам своей «ангельской подружки». Юг встретил нас светом и зноем, ещё более угнетающим, чем в Мадриде. Улицы утопали в цветах, сводивших нас с ума.
Симона ходила без трусиков в лёгком белом платье; сквозь тонкий шёлк просвечивал поясок, а в некоторых позах даже лобок. Весь город словно бы сговорился превратить её в жгучее лакомство. Я часто видел, как у встречных мужчин топорщились спереди брюки.
Мы практически непрерывно занимались любовью. Никогда не доводя дело до оргазма, мы шатались по городу. Мы постоянно переходили с места на место: в музейную залу, в парковую аллею, под сень церкви, а вечером — на пустынную улочку. Я раздевал свою подружку и вонзал свой член в её вульву. Затем я быстро выдёргивал его из стойла, и мы снова шли куда глаза глядят. Сэр Эдмунд издалека следил за нами и застигал нас врасплох. Он весь заливался краской, но близко не подходил. Если он мастурбировал, то делал это тайком, стоя в стороне.
— Забавно, — сказал он нам однажды, показывая рукой на церковь, — это церковь Дон-Жуана.
— Ну и что из этого? — спросила Симона.
— Не хотите ли войти внутрь? — предложил ей сэр Эдмунд.
— Вот это мысль!
Какой бы нелепой ни казалась ей эта мысль, Симона всё-таки вошла, а мы остались ждать её у двери.
Когда она вернулась, мы попали в довольно дурацкое положение: Симона хохотала от души, не в силах остановиться. Её смех был таким заразительным, да и солнце в придачу так пекло, что я тоже рассмеялся, и даже сэр Эдмунд не смог удержаться.
— Bloody girl! [1] — воскликнул англичанин. — Да объясните вы наконец? Мы что, смеёмся на могиле Дон-Жуана?
И, расхохотавшись ещё громче, она показала на большую медную плиту у нас под ногами; под ней покоился основатель церкви, которым, по преданию, был Дон-Жуан. Раскаявшийся грешник завещал похоронить себя под входной дверью, чтобы по нему топтались самые низменные создания.
Мы засмеялись с удесятерённой силой. Симона даже описалась от смеха: струйка мочи потекла по её ногам на плиту.
Это имело свои последствия: мокрое платье стало совершенно прозрачным и прилипло к телу: сквозь него просвечивал чёрный лобок.
Наконец-то Симона успокоилась.
— Вернусь просохну, — сказала она.
Мы очутились в зале, где не обнаружили ничего, что могло бы оправдать смех Симоны; здесь было довольно прохладно; свет поступал снаружи сквозь красные кретоновые гардины. Деревянный потолок был тщательно отделан, белые стены украшены статуями и образами; заднюю стену до самого балочного перекрытия занимал позлащённый алтарь. Эта сказочная обстановка, словно бы составленная из сокровищ Индии, благодаря всем своим украшениям, волютам, витым узорам и контрасту между тенями и блеском золота напоминала о благоуханных тайнах тела. Справа и слева от двери два знаменитых полотна Вальдес Леаля изображали разлагающиеся трупы: в глазницу епископа вползала огромная крыса…
Этот чувственный, роскошный ансамбль, игра теней и красного света гардин, прохлада и аромат олеандров и в то же время бесстыдство Симоны заставили меня «отпустить поводья».
Из-под стенки исповедальни выглядывали две ножки кающейся, обутые в шелковые туфельки.
— Я хочу посмотреть, как они выйдут, — сказала Симона.
Она села передо мной рядом с исповедальней.
Я хотел, чтобы Симона взяла в руку мой член, но она отказалась, сказав, что я могу кончить.
Мне пришлось сесть; я видел её лобок под мокрой шёлковой тканью.
— Сейчас увидишь, — сказала она мне.
После долгого ожидания из исповедальни вышла очень красивая женщина с молитвенно сложенными руками и бледным, восторженным лицом; высоко подняв голову и закатив глаза, она медленно пересекла залу, словно оперный призрак. Я стиснул зубы, чтобы не рассмеяться. В это мновение открылась дверь исповедальни.
Оттуда вышел белокурый, ещё молодой и красивый священник со впавшими щеками и бесцветными глазами святого. Он встал на пороге шкафа, скрестив руки и устремив взор к потолку: казалось, некое божественное видение вот-вот вознесёт его на небеса.