Он инстинктом понял, что наступил момент катастрофы, и у него еще есть какая-то ничтожная возможность ее избежать. Но бегство было противно.
Чувствуя холодное дуновение возле лба, он пошел прямо на Клавдию.
У него мелькнула мысль, что он еще успеет схватить ее за руку.
— Уходи! — крикнула она, и он понял, что она невменяема.
Но отступать было поздно. Он ясно видел перед собою ее лицо.
Кажется, более всего в нем было испуга и мучительной жалости к нему и еще какого-то особенного мгновенного понимания.
И то же самое чувство страха вместе с сознанием неизбежности, такой же мучительной и последней жалости к ней и такого же мгновенного понимания и бесконечного прощения охватило и его.
Он видел черную дырочку поднятого револьвера и не посторонился.
— Скорей бы! — хотелось ему.
Она старалась привести в действие спуск и не могла.
«Надо ее схватить за руку, — подумал он, приходя в себя. — Но все равно теперь уже не успею… все равно…»
Револьвер ее не слушался.
Господи! Это же безумие! Отчего он не выхватил у нее револьвера? Как глупо!
Инстинктивно он нагнулся, чтобы избежать выстрела, направленного прямо в грудь, и с отвращением подумал:
«Трус!»
Что-то с силою толкнуло в грудь.
Все завертелось волчком. Было тошно и пахло дымом. В ушах еще стоял треск от выстрела.
Почему-то он стоял на коленях у туалетного столика. Больно не было, и только отвратительная дрожь пронизывала тело.
Он искал глазами лицо Клавдии и никак не мог найти его.
«Вероятно, она убила меня», — подумал он, и вдруг увидел кровь на белой материи туалета и на ручном зеркальце. Кровь капала почему-то у него изо рта.
Куда же он ранен? Ему хотелось ощупать себя. Он покачнулся и упал, больно ударившись о что-то затылком.
И в то же мгновение увидел лицо Клавдии.
— Прости, — сказала она, нагибаясь над ним, и в лице ее не было ничего, кроме простой поспешности и того же самого испуга и мучительной жалости. Губы ее дрожали.
Она торопилась что-то узнать и получить от него.
«Да, я должен простить ее», — подумал он и кивнул ей в знак согласия головой.
Потом все поплыло. Немного погодя выделилось так же резко лицо Дуняши. Почти машинально он ей сказал, отплевываясь и брызжа чем-то липким:
— Я, Дуняша, сам… Никого не винить…
… Он очнулся в незнакомой комнате с высоким потолком и белыми стенами.
Из странного отдаления, но совершенно отчетливо на него смотрели несколько незнакомых мужских лиц. Он понял, что это допрос, и отрицательно покачал головой.
— Я это сам, — сказал он еще раз. — Надоело жить…
Ему хотелось увидать Клавдию.
— Где Клава? — попросил он. — Позовите.
Кто-то сказал:
— Она больна… Но положение вашей раны не таково, какое было бы, если бы выстрел произвели вы сами… Вы обязаны сказать правду… Это бесполезно…
Слова звучали с особенною, мучительною выразительностью.
«Я, вероятно, умру, — подумал он. — Как грустно… Она будет страдать и считать себя убийцей»…
— Клаву! — простонал он.
Он чувствовал, что теперь все, весь смысл его бытия сводится к тому, чтобы увидеть ее… еще один последний раз и сказать что-то…
— Ее нет… Вы должны показать все так, как было…
Он делает усилие на памятью:
— Спросите Дуняшу… Она видела…
… Какие выносимые страдания. Это даже не страдания… Это он где-то идет, все выше и выше… Да, это горит лампадка или ночник… Кто-то дышит или рыдает у его лица…
— Клава!
Закрывает от утомления глаза и опять куда-то идет и идет… Потом опять открывает их.
И как все ясно! Ясна жизнь. Отчего это не было точно так же ясно тогда, в тот момент? Вероятно, оттого, что теперь все ясно совершенно особенною, не умственною ясностью. Для этого надо только сделать вот так… рукою.
Холодная, отвратительная дрожь…
— Клава, ты… простишь?
Она плачет.
— Скорей, скорей!
— Да, да… Прощаю все…
— Ты… поняла?
— Что?
— Все…
— Да, да, я поняла… Ты успокойся.
Как хорошо!..
… Потом все белое… Когда-то это называлось день. Мучительно светло. В большие стеклянные рамы наклоняются деревья, покрытые инеем. Пахнет эфиром. Люди в белом. Звон инструментов, шаги. Близко-близко незнакомое нагнувшееся женское лицо. Карие глаза движутся точно отдельно.
Боль! Невыразимая, заставляющая скрежетать зубами.
Где-то в тумане течет вода, потом начинает однообразно капать размеренными каплями:
— Тим-пим… Тим-пим…
Высокий стеклянный потолок… Боль… И больше ничего.
Что-то липкое закрывает лицо.
— Я задыхаюсь.
Шьет швейная машинка.
… Яростная боль… надолго, навсегда! Опять высокий, но только не стеклянный потолок и белые стены. В углах правильные геометрические тени. Минуты вытягиваются в часы, часы — в вечность. За стеной шьет швейная машинка.
Лицо Клавы.
— Скоро ли?
— Скоро, скоро, — говорит она.
Как все ясно и понятно! И только бы умереть.
В первый раз Сергей Павлович почувствовал, что жизнь к нему возвращается, ранним утром.
На стенах лежал красный блеск от восходящего солнца. Это его удивило и обрадовало. Он повернул голову и позвал сиделку.
— Восемь.
Она равнодушно посмотрела ему в лицо.
Ему показалось, что она не дурна. Сиделка поправила на нем одеяло и схватила со столика какие-то стклянки.
Темные брови у нее были нахмурены, и глаза не глядели на него, точно он был бездушная вещь.
Это его обидело.
— Пупочка, дайте мне зеркало, — попросил он.
Она вздрогнула, потом звонко рассмеялась.
— Господи, как напугали!
С удивлением она мгновение смотрела на него, потом поправила белую косынку на белокурых волосах.
— Не положить ли вам подушки повыше?
— Зеркальце! — повторил он капризно. — Пупочка, то самое, в которое вы сами смотритесь по утрам.
Он хотел ей подмигнуть одним глазом, но вдруг сделалось больно в раненом боку. Он поморщился.
— Лежите спокойно, — сказала она повелительно, продолжая улыбаться.
Через минуту она принесла ему зеркальце в оловянной оправе. Он жадно схватил его и посмотрелся.
— Ба-ба! — сказал он в ужасе.
Должно быть, он чересчур вытаращил глаза, потому что девушка опять рассмеялась. Но он никак не ожидал, что щетина на небритых долго щеках и подбородке до такой степени безобразно у него отросла.
Это привело его в отчаяние.
— Кто ко мне вчера приходил? — спросил он, страдая. — Пожалуйста, никого не пускайте.
Ему хотелось плакать. Черт знает, что такое! Они, пожалуй, еще пустили бы Бланш. Ведь эти канальи способны на все.
Он выпростал из-под одеяла верхний край простыни и натянул его себе на нижнюю часть лица.
Девушка смеялась.
— Вам будет душно.
Сергей Павлович продолжал рассматривать в зеркале остальную часть лица. Глазами он остался доволен. Глаза ему никогда не изменяли во всех случаях жизни.
— Позовите парикмахера, — наконец, сказал он слабым голосом и выронил зеркальце из рук.
— Хорошо-с, я спрошу. — В голосе девушки была добродушная ирония.
Она с трогательною заботою поправила ему подушки.
— Кто ко мне вчера приходил? — спросил он опять, волнуясь.
— Барыня вчера не были.
— Почему? — спросил он испуганно.
Она запнулась.
— Этого мы не знаем.
Нагнувшись над ним, она оправляла его ложе.
— Милая, скажите, — попросил он, придав глазам то убедительное выражение, на которое женщины обычно сдавались в пустяках.
— Вам не велено говорить, — шептала она, слабея.
Он знал, что она радуется тому, что он очнулся и она с ним говорит.
— Вам сразу стало лучше, — сказала она. — Только вы зачем много говорите и беспокоитесь?
Он покосился на ее пышную грудь. Она чуть-чуть покраснела, но продолжала наклоняться над ним. Теперь он ясно разглядел, что у нее были почти белокурые волосы при густых, темных бровях и карих глазах. Нос слегка вздернутый и крупные губы.
— Скажите, бобочка, — допытывался он.
Страх за судьбу Клавдии пронизывал его скверною зябкою дрожью. Вдруг стало тошно и захватило дыхание.
— Она арестована? — спросил он, стараясь прочитать что-нибудь в ее лице. — Ангел мой, скажите.
Она нагнулась близко-близко к его лицу, почти касаясь своими губами его губ, и строго сказала:
— Да-с… Только вы, барин, не выдайте меня… У нас вчера так болтали…
Он дал ей глазами знать, что не выдаст. Она отошла от постели и посмотрела еще раз, все ли хорошо оправлено.
— Значит, теперь насчет только парикмахера. Это уже как доктора, — добавила она печально.
— Пупочка! — сказал он еще раз и послал ей воздушный поцелуй.