— Я уполномочен предложить вам повышение оклада до шести тысяч в год — при условии, что вы прекратите писать в газеты и полгодика поработаете с вокспоп. Время от времени, разумеется, будут интервью и позубастее.
— И разумеется, — сказал Келвин, — вы проследите за тем, чтобы против меня не села шишка с диаметрально противоположными взглядами. Извините, Гектор, но я занимаюсь этим не ради денег.
Маккеллар фыркнул и сказал:
— Молодчина. Я им говорил, что вы не продаетесь.
Он закурил и откинулся в кресле — похоже, разговор был кончен. У Келвина осталось чувство недосказанности. Он заметил:
— Если Би-би-си не устраивают мои услуги, я ведь могу поискать другие каналы.
— Конечно! — сказал Маккеллар. — Конечно, можете. Видимо, завтра мы об этом и поговорим. А сегодня вам дается целый час лучшего зрительского времени, чтобы выговориться до конца. После этого вас будет не удержать, верно? Кстати, мы заменили ведущего.
— Кто это будет?
— Я.
— Вы?
— Да. Я уже несколько лет не появлялся на экране, но сегодня особый случай. Не забывайте, что мы оба из Глейка. В здешних широтах я лучше кого бы то ни было знаю, как работает ваша голова.
Келвин вышел от него небывало озабоченный.
Между тем у него дома происходило сдержанное примирение. Джил открыла дверь, и на пороге возникла впечатляющая и такая знакомая личность в форме лондонского транспортника. В руках у него был огромный букет роскошных темно-красных роз, и она так обрадовалась его приходу, что у нее язык прилип к гортани. Он беспечно сказал:
— Свадебный букет.
Она сказала:
— Келвину сегодня надо быть в Би-би-си. Давай выпьем.
Она налила большой фужер виски, прошла к кожаному креслу, в котором он расположился, взяла и понюхала цветы.
— Прелесть. Спасибо.
— Работаю. Могу себе позволить.
— Противно?
— Работать, что ли? Нет, мне нравится. Первую пару недель мне любая работа нравится. Вот когда привыкну — тогда другое дело.
Он опустил глаза и сказал:
— Джил… надеюсь, ты будешь с ним очень счастлива.
Она вспыхнула. Затаив дыхание, она сказала:
— Ты серьезно, Джек?
Он кивнул.
— Значит, ты меня еще любишь?
— Поздно об этом говорить.
Она отвернулась, скрывая радость, и с деланным безразличием сказала:
— Я не выйду за него, Джек.
Тот не поверил ушам.
— Почему?
— Я его боюсь.
— Как это?
— Ты не задумывался над тем, что я была первой девушкой, с которой он заговорил в Лондоне, а эта квартира — его первым пристанищем? Я допускаю, что на моем месте могла быть любая другая, и в квартиру он бы въехал — тоже в первую попавшуюся.
— Да чушь это, Джил. Это сумасшедшим надо быть.
— В том-то и дело! Он как-то неправильно все воспринимает. Когда он носился с Ницше — это были еще цветочки: сейчас он прибился к богу, и это гораздо хуже. Мне кажется, в нем нет ничего человеческого.
— А в ком это есть? И во мне нет.
— Келвин считает себя идеальным, и это… дает ему страшную силу. Тебе есть куда меня деть?
— Есть, только не бросишь же ты его вот так, сразу!
— Понимаешь, — сказала Джил, — я не знала, что способна на это, пока не открыла тебе дверь. Я даже не представляла, до какой степени ненавижу его, пока не открыла тебе дверь. А сейчас мне это ясно.
В течение получаса Джек — как и большинство людей, когда они совершенно уверены, что получат свое, — отдавался жертвенному порыву и защищал Келвина. Постепенно он склонился на сторону Джил, настояв, впрочем, на одном: нельзя просто уйти из дома, надо попрощаться с человеком. В конечном счете она сказала:
— Ладно. Он звал меня сегодня в студию на свой идиотский балаган. Если ты пойдешь со мной, я ему после и скажу. А пока нужно собраться. За нами пришлют машину. Мы попросим шофера сделать крюк и забросим к тебе мои вещи.
Она распахнула шкаф, выдвинула ящики и принялась куда попало сваливать платья, костюмы, брюки и нижнее белье.
— Порядочно он тебе накупил, — сказал Джек, немного оторопевший от ее деловитой собранности.
— В этом отношении он молодец, — сказала Джил.
— Тебе не кажется, что надо кое-что оставить?
— Конечно, нет, я это все заработала, ведя хозяйство и грея ему постель. Тебе, кстати, ничего не нужно? Может быть, простыни, полотенца?
«Обратную связь» диктор представлял так:
— Телевизионная программа о творцах телевидения, в которой известные личности выходят из-за кулис и держат ответ перед публикой в лице некоторых ее представителей.
Публику представляли всякий раз другие лица, подобранные применительно к личности, держащей ответ. Комедийных актеров допрашивали с беззлобной подковыркой, певцам навязывали душещипательные разговоры, продюсеров изводили коварной вежливостью. Ни у кого не вызывало сомнений, что такой язвительный собеседник, как Келвин Уокер, будет допрошен самым язвительным образом, и при этом почти никто не сомневался в том, что любого собеседника он вгонит в гроб. Программа имела одну особенность, чреватую сюрпризами. Имена некоторых участников заранее не назывались, герой вечера узнавал о них, когда программа уже шла в эфир, и был случай, когда на радость зрителям и к большому недоумению Хиллбилли Хендерсона к нему обратился с вопросами архиепископ Кентерберийский, оказавшийся потом его большим поклонником. Театральность обстановки усугубляли теряющийся в полумраке маленький студийный амфитеатр и ярко высвеченные три стула на его арене. Под аплодисменты, усиленные фонограммой, на один из них опустился Келвин. Он попытался высмотреть Джил — и не смог. Ближайший ряд представлял собой гряду тесно сдвинутых силуэтов, а те, что выше, сливались с красными и зелеными массами собственной тени на полукругом составленных ширмах.
Гектор Маккеллар сел против него, выждал, когда станет тихо, и сказал:
— Добрый вечер. Заметным событием последних недель стало общественное признание Келвина Уокера, отчасти благодаря его выступлениям в широкой прессе, но главным образом — в качестве неординарного телеведущего. Сегодня к нам в студию пришли родители, учителя, психиатры, священники, все они встревожены проповедями Келвина, и я призываю всех участников нашей непринужденной беседы, вооружившись критическим хлыстом, недвусмысленно выразить свое отношение к этим проповедям. Я начну с себя и попрошу Келвина признать тот факт, что его убеждения от начала до конца реакционны.
Келвин улыбнулся и сказал:
— Нет.
— Вы не признаете этого?
— Ни в коем случае. Говоря «реакционный», вы имеете в виду — «старого закала», и я только рад быть таковым. Я отказываюсь понимать, почему викторианская архитектура и художественный стиль входят в моду, а викторианской морали люди стыдятся.
— И справедливо делают. Это была суровая, карающая мораль.
— Мораль, отказывающаяся повесить убийцу и выпороть мошенника, не заслуживает называться моралью.
— Неужели вы в самом деле верите в то, что телесные наказания могут исправить преступника?
— Конечно, не верю. Мы не с тем наказываем, чтобы они исправились — это едва ли возможно, — а для того, чтобы укрепить праведных. Жестокое наказание помогает провести грань между добродетелью и пороком. Отказавшись от него, мы стали воспринимать одинаково и хороших, и дурных, и они в свою очередь перестают знать свое место. Злые упрекают добрых в плохом обращении, добрые бьют себя в грудь и каются. Верните розгу, и вы всем возвратите чувство собственного достоинства.
— Не хотите ли вы сказать, что сами преступники одобряют суровые наказания?
— Именно это я хочу сказать, — сказал Келвин. — Когда вор крадет что-нибудь, он, безусловно, сознает себя выше и умнее прочих. Если вы поймаете его и будете обращаться с ним как с больным человеком, вы лишите его уважения к себе.
— На воспитание детей это правило тоже распространяется?
— Конечно! Если детей не наказывать, они не оценят любви. Мой отец… — он запнулся, и впервые тень сомнения скользнула по его лицу.
— Ваш отец?.. — мягко подсказал Маккеллар.
— Мой отец был, вернее, и сейчас он такой, словом, мой отец — человек суровый. Мальчиком я его боялся, а сейчас с благодарностью думаю об этом.
Гектор Маккеллар поднял палец. Он сказал:
— Я предполагал подключить вашего батюшку чуть позже, но, похоже, сейчас самое время. Вы не подойдете к нам, мистер Уокер?
В первом ряду из массы отделился непроницаемо темный силуэт и ступил в залитый светом круг. Это был ладно сбитый невысокий человек в черной фетровой шляпе, в черных же пальто, брюках, жилетке и ботинках, в галстуке-шотландке под целлулоидовым воротничком. В руке, как некий знак власти, он сжимал огромный зонт. Даже не взглянув на сына, он сел в свободное кресло, сложил кисти рук на ручке зонта, поставленного между ног, оперся на руки подбородком и устремил на Маккеллара тяжелый взгляд. Впрочем, сильнее необычного вида впечатляло действие, которое он произвел на Келвина: объятое ужасом лицо, ерзанье в кресле — так вертится малыш, стремясь привлечь к себе внимание и одновременно страшась этого. Он сказал слабым голосом: