Он не ответил, и я тоже замолчала. Потом с неба натекло столько тумана, что мы сидели, как за занавесками. Только поблескивали его желтые волосы, а сам он казался неосязаемым, он почти исчез, и я видела одни лишь золотые нити волос, струящиеся в дыму. Потом он протянул руку и всунул ее в мой карман, рядом с моей рукой, но там не было тепло, и мы вынули руки и положили их на промерзшее дерево скамейки.
— Знаешь, Ули, у меня душа и в уголке рта, там тоже у меня болит.
Он повернулся ко мне и порывисто придвинулся; от него приятно пахло мылом, и сигаретой, и семейством, в котором мама гасит в детской перед сном свет. Он поднял руку и провел пальцами по моему рту и, дойдя до уголков, спросил:
— Здесь?
— Да.
Я хотела сказать равнодушно, но слезы сами собой потекли по щекам, а потом по руке Ули.
— Ты плачешь? — сказал он.
— Зачем мне плакать?
— Ну да, ведь это бессмысленно.
— Конечно, бессмысленно.
Он провел по моему лицу обратной стороной ладони и отер слезы к ушам. Я наклонила голову к плечу и прижала его руку. Но он опустил уши моей шапки и завязал их под подбородком.
— Ты как доброволец, — сказал он. — Очень смешная.
Но я просто кончалась, мне было до боли грустно. Я сидела и плакала, а если сейчас подумать, даже и не знаю почему.
— Уходи, — сказала я, — больше ничего нельзя сделать. Уж если я начала, то надо и кончить. А это заняло бы какое–то время.
— Ну и что? — сказал он и посмотрел на часы. — Я тебя подожду!
Он остался сидеть рядом со мной, засунув руки в карманы, а я так хотела, чтобы он еще раз поднял руку. Но он сидел неподвижно в пальто с двумя рядами металлических пуговиц.
— Когда ты кончишь, — сказал он, — я дам тебе шкуру. Хочу, чтобы здесь прошла рыжая лиса.
— Я кончила. Все. Я проплакала почти час.
— Нет, — сказал он. — Полчаса.
— Все. Я кончила. Дай мне шкуру.
Я облачилась в шкуру и стала размахивать хвостом, туман тем временем рассеялся, и я плавала среди серебристых клочков вуали, я танцевала, а Ули отчаянно хлопал в ладоши: «Не оборачивайтесь, там рыжая лиса, не оборачивайтесь, там рыжая лиса», — и: «Внимание, руки вверх, стреляю!»
Я подняла руки и стала отступать, а он шел на меня, вытянув руку, как пистолет. Потом я ударилась о березу, Ули подошел, и снег, упавший с веток, побелил его волосы.
— Паф! — произнес он, и я упала на землю. Он упал рядом, мы лежали на спине, а над нами были серебряные деревья. Потом я закрыла глаза, а когда открыла, он приподнялся на локте и меня разглядывал. И улыбался. Он улыбался, и точно кто–то зажег ночник в только что начавшемся снегопаде.
Я встала ногами на скамейку и вначале уселась на спинку, а потом — на сидение, подтянув ноги к груди. Гораздо легче думать, когда голова лежит на скрещенных руках, оцепенение неприятно только вначале, со временем входишь в него, как в жизнь, и даже трудно себе представить, что когда–то было по–иному. В особенности если твои мысли — как куры леггорн, вскормленные на зеленом поле: толстые и белые, настоящие корабли с раздутыми парусами. А Белокурый Ули гармонировал с пейзажем, окружающими его вещами и даже с природой; аллеи парка были пустынны, после четырех прошло только полчаса, и одна лишь осень цеплялась еще за деревья.
Я расположилась поудобнее и продолжала вспоминать: тогда мы просто ушли с кладбища, и никто из нас не сказал, что было бы лучше пройти через туннель, хотя склон кладбища был скользкий и мы несколько раз упали. Потом мы расстались под фонарем, который я погасила, чтобы горел один только Ули. Я дважды оборачивалась назад, пока дошла до угла улицы, и он, Белокурый Ули, продолжал стоять там, на снегу.
Да, я отдала бы все на свете, чтобы снова оказаться с ним в туннеле. Чтобы мы снова вышли вместе с одиннадцатым классом, и я была бы тем самым агнцом в руках Христа. Чтобы Ули схватил меня за руку на 143‑й ступеньке. И так далее. Не знаю, что было бы дальше — может, поцелуй, как в фильмах, — но для него мне непременно бы понадобились распущенные длинные волосы, хотя, пожалуй, сошли б и короткие. И даже мой остриженный чуб. И все–таки здорово было бы иметь развевающуюся на ветру гриву. Выйти следом за Ули через нижний выход туннеля и на секунду опустить голову на его плечо. И чтобы был небольшой ветер, только легкое дуновение, разметавшее волосы по форме лицеиста. А потом мы спускаемся в Крепость, к церкви Биккериха и даже на минуту входим в нее, потому что там тень, и свет падает только у окошка, и мне очень нравится взрыв рыжего и золота на фоне аккордов Баха. И еще я хотела бы иметь божественный голос, контральто, один из тех голосов, от которых бьются стекла во время службы на Рождество. Чтобы я пела одна посредине собора, и все дамы, одетые в черное, и господа в очках с тонкой золотой оправой вытирали бы слезы батистовыми платками. А дети дергали бы за шнур колокольчики. И все, как полагается, делали б книксен. И чтобы потом меня поздравил сасский пастор, отец Ули, — да, я и забыла: особенно здорово петь этим невероятным голосом в его церкви. Думаю, у меня хватило бы смелости посмотреть ему прямо в глаза, хотя он никогда не смеется, и я просто не могу себе представить, как он родил четырех детей. У него, кроме Ули, три дочери. Я их знаю, я видела их в церкви на коленях в платьях из органди, но пастор ни разу не взглянул на них. А они ведь его дети. О, будь мой отец сасским пастором, он бы все время подмигивал мне, а иногда и целовал бы меня по–своему — знаете, в висок, потому что ведь только с Мутер они целовались, словно сумасшедшие, в рот. Так что я не могла себе представить, как отец Ули пьет кофе с молоком, как одевает пижаму, как идет в клозет, просто совсем не могла себе его представить иначе, чем вылезающим даже из–под одеяла по утрам в башмаках и с очками на носу. Да, есть люди, которых я никак не могу вообразить себе, например, спящими, в моем представлении они всегда бодрствуют, как куклы с незакрывающимися глазами. Так и смотрят на тебя не мигая, и уж лучше бы у них не хватало руки или ноги. К калекам я всегда испытываю нежность. А строгих людей — боюсь. Но они–то и есть избранники божии. И почему только богу нужна такая дисциплина? Во всяком случае, немецкий бог со своими белокурыми, тонконосыми, коротко остриженными пасторами мог бы завоевать Рим. Отец Ули — один из них, но Ули на него не похож, Ули, попади он в рай, развел бы там повсюду белую акацию. И сидел бы под ней, держа меня за руку. Хотя рыжий не слишком подходит к цветам рая. Но Ули такой. Для него не существует закона.
Передо мной на аллею упал каштан, упал и лопнул, хотя время каштанов еще не пришло. У телят глаза из каштанов, и иногда у коров, если они сонные. А когда проснутся, то похожи на старых американских дам.
Я решила поднять каштан, но для этого надо было встать. А мне хотелось еще посидеть на скамейке — больше нечего было делать, хотя, может, было бы лучше пойти в городской автопарк и там на ступеньках ждать весь вечер и всю ночь утреннего рейса в горы. Но нужно было еще зайти в пансион святой Урсулы, у меня там на кровати остался рюкзак, а я не могла туда вернуться до вечера. После обеда у девочек семинары, по коридорам школы циркулируют старосты, может, среди них та тощая, которую я встретила в «Вари» и которую совсем не хотела больше видеть. Слишком уж хорошо организовала она экскурсию на «явление природы», а мне совсем не нравятся типы с организаторскими наклонностями. Мне следовало бы сказать «типицы», но безгрудые барышни — это всегда деревянные кони, а конь, как известно, мужского рода. И Мезанфан была конем, когда–нибудь я все–таки куплю ей кожаную упряжь, — ах, люди так напоминают животных!
Я снова опустила голову на колени, но посторонний шум привлекал мое внимание, кто–то шел по гравию аллеи, и я не глядя, по шагам никак не могла угадать, кто. Потом я посмотрела — шла нянька с детьми. Нянька была толстая, а дети маленькие. Совсем маленькие, она тащила их за руки, потому что они только учились ходить. Но они не плакали, может, были приучены, няньки ведь такие специалистки воспитывать детей.
— Посмотрите, каштан, — сказала я, когда они поравнялись со мной. — Дайте им, пусть поиграют. Им это доставит удовольствие. Все–таки ведь дети.
— Что? — удивилась она и вытаращила на меня свои глаза–пуговицы.
— Каштан.
— Какой каштан?
— Тот, который упал раньше других.
— Упал каштан? — От удивления она воздела руки, и двое детей загромыхали на весу, как кастрюли.
— Да.
— Какой каштан?
— Да вот он. — И я показала на него.
— О–о–о! Каштан! — воскликнула она.
— Вы воспитываете детей? — спросила я, и она сказала «да» и полузакрыла свои пуговицы.
— Посидите со мной, — попросила я, — мне хотелось бы с вами поговорить. Я никого не знаю в городе, и дайте детям каштан.