Все препятствия? Это означало Элис. И уже не было волшебством. Сколько времени она ползала в темноте в лужах собственной крови? Где я сейчас? Был Дафтон, был Кардингтон, был Комптон-Бассет, и Кельн, и Гамбург, и Эссен, которые я видел с воздуха, и был край виноделия — Бавария, и был Берлин, и бледные школьницы, и их матери. Пять сигарет — за мать, десять — за дочь. И снова Дафтон, потом Уорли,— всего год назад. Надо бы мне остаться там, где я родился, и тогда Элис ходила бы сейчас по Уорли, и волосы ее блестели бы в солнечных лучах, или она лежала бы дома на диване, читала бы пьесу, присланную комитетом по распределению ролей, или ела бы цыпленка с салатом, если бы уже наступил сезон для салата. Я прижал руку ко лбу.
— Вы не больны? — спросил меня хозяин. У него было мучнистое, ничего не выражающее лицо и скрипучий низкий голос. До этой минуты он разговаривал о футболе со своими приятелями. Сейчас колесики того механизма, что считался его умом, заскрипели, и он занялся мною. Я отнял руку от головы и заказал коньяку. Он не пошевельнулся.— Я спросил вас: вы больны?
— М-м?
— Вы больны?
— Конечно, нет. Я просил вас дать мне коньяку.
Разговоры разом прекратились, и все кругом уставились на меня заблестевшими глазами, надеясь, что сейчас начнется драка и мне разобьют физиономию; не то чтобы они были настроены против меня лично,— просто в какую-то минуту большинству людей становится невыносимо скучно. Я окинул взглядом комнату и увидел, что это кафе не для случайной публики: здесь заключали пари и встречались «мальчики-красавчики» (трое из них как раз стояли возле меня, выделяясь, как гнилые зубы, среди окружающего хулиганья).
— На сегодня с вас хватит,— сказал хозяин.
Я нахмурился. У меня, собственно, не было оснований здесь задерживаться, но мои ноги точно приросли к полу.
— Я сейчас угощу тебя, дружок,— сказал один из «красавчиков». У него были крашеные волосы бронзово-желтого оттенка, и от него пахло геранью.— Ну, чего ты придираешься, Ронни? — Он улыбнулся мне, показывая ослепительно-белые вставные зубы.— Ведь он же ничего плохого не делает, правда, миленький?
— Попадете вы в беду,— заметил хозяин.
— Да? С большим удовольствием,— отозвался «красавчик», и они все расхохотались.
Я позволил ему угостить меня двойной порцией коньяку и спросил, что будет пить он. Он заказал лимонад,— ведь такие, как он, ходят в кабаки только затем, чтобы знакомиться. Они пьют ровно столько, сколько выпили бы мы с вами, будь рядом хорошенькие женщины, любая из которых обойдется лишь в несколько рюмок вина.
— Меня зовут Джордж,— сказал он.— А тебя как, миленький?
Я назвал имя старшего священника методистской церкви в Уорли, который «бесстрашно разил безнравственность» в последнем номере «Вестника».
— Ланселот,— повторил он.— Я буду звать тебя Ланс. Это имя тебе очень подходит. Странно, правда, что характер человека сразу можно узнать по имени? Хочешь еще коньяку, Ланс?
Я продолжал пить за его счет почти до трех часов, затем удрал под тем предлогом, что мне надо сходить в туалет, а сам зашел в аптеку, купил мятных лепешек и просидел в театре кинохроники до половины шестого. Джозеф Лэмптон вел себя благоразумно: он решил держаться подальше от греха, пока ром, пиво и коньяк не утихомирятся, и Джозеф Лэмптон отгородился теплом, темнотой и пестрыми тенями от невыносимой боли. Я вышел на яркий дневной свет, чувствуя тупое головокружение, которое всегда бывает после дневных спектаклей или сеансов,— зато я перестал думать об Элис, и меня больше не шатало.
Я зашел в кафе и съел тарелку жареной рыбы с картофелем, хлеба с маслом, два странных на вкус пирожных с кремом (это были те годы, когда кондитеры употребляли кровяные препараты и жидкий парафин) и клубничное мороженое. Затем я выпил чашку индийского чая цвета красного дерева. Докурив третью сигарету и выпив чай до последней капли, я посмотрел на часы и увидел, что уже половина седьмого. Тогда я расплатился по счету и неторопливо вышел на улицу,— к этому времени я уже прилично владел собой, голова у меня была довольно ясная, и я подумал, что никому не будет легче, если я напьюсь до бесчувствия, и, уж во всяком случае, от этого не будет легче Элис. Я поеду домой — ведь Уорли, в конце концов, был моим домом, который я сам избрал для себя,— и лягу в постель с горячей грелкой, предварительно проглотив таблетку-другую аспирина. Я ведь не был сторожем Элис,— пусть Джордж несет ответственность за то, что произошло. И тут я увидел Элспет.
Она стояла у меня на дороге — крашеная, рыжая, затянутая в корсет пожилая женщина — и слегка покачивалась на своих трехдюймовых каблуках. Такою страшной я еще ее не видел: лицо ее было маской из пудры, румян и губной помады, наложенных, как театральный грим, и только покрасневшие глаза казались живыми.
— Сволочь,— сказала она.— Гниль паршивая! Убийца, мразь, сутенер! — Она метнула на меня гневный взгляд.— Что, рад теперь, проходимец? Ловко от нее отделался, а?
— Пропустите меня,— сказал я.— Я не хотел ее смерти.
Она плюнула мне в лицо.
— Вы не в силах причинить мне боль,— сказал я.— Предоставьте это мне самому. А теперь, ради всего святого, не трогайте меня. Не трогайте нас обоих.
Выражение ее лица изменилось, из глаз потекли слезы, прокладывая бороздки в пудре. Она сжала мою руку костлявыми пальцами,— они были сухие и горячие.
— Я позвонила сегодня утром, и мне сказали,— пробормотала она.— Я знала, что произошло. Ах, Джо, как вы могли так поступить? Ведь она так любила вас, Джо. Как же вы могли?
Я вырвал у нее свою руку и быстро зашагал прочь. Она не пошла за мной, а лишь стояла и печально смотрела мне вслед, словно молоденькая жена, глядящая с берега на отплывающий воинский транспорт. Я чуть не бежал, петляя по узким улочкам, удаляясь от центра в направлении рабочего квартала близ Бирмингемского шоссе. Бирмингемское шоссе, если проехать по нему миль сто пятьдесят, приведет вас в Бирмингем,— вот почему мне снова захотелось напиться до чертиков. Все дороги сердца приводят в незнакомый город, где закрыты все кабаки и все магазины, а в кармане у тебя нет ни гроша, и поезд, который отвез бы тебя домой, отменили, и он не пойдет туда еще целый миллион лет… «Не трогайте нас»,— сказал я Элспет. Но кого это «нас»? Меня и труп — труп, который скоро будет в руках гробовщика: немножко румян, немножко воска, тщательно наложенные швы, белые шелковые повязки в тех местах, которые невозможно зачинить, и вот уже не стыдно показаться на людях. Я был тоже трупом,— только лучше выглядел и меня еще долго не придется хоронить.
Но трамваи и склады, словно сверла, буравили начинавшееся во мне омертвение. Всякий раз, как мимо, раскачиваясь, с грохотом проносился трамвай, чуть не задевая беспечных пешеходов, я видел под его колесами Элис, которая кричала страшным голосом, обливаясь кровью, и мне хотелось быть с ней, чтобы смыть с себя чувство вины, чтобы остановилось движение, чтобы все эти тупые лица людей, несущих домой получку, позеленели от ужаса. Не знаю, почему, но автомобили, автобусы и грузовики на меня так не действовали и думал я именно о такой смерти. И не знаю, почему я боялся взглянуть на склады. Был среди них один с совсем новой вывеской, на которой значилось: «Ампелби и Дикинсон, Очески, учр. 1855», я до сих пор вижу его в дурных снах. В нем было шестьдесят три грязных окна, и на одном из них, рядом с конторой, в названии фирмы отсутствовали три буквы. «Ампелб и Дкинсо» — три самых страшных слова, какие я когда-либо видел. Вероятно, склады пугали меня потому, что им не было никакого дела до Элис и ее смерти. Но почему я так ненавидел ни в чем не повинные веселые трамваи?
Я прошел около мили, уходя все дальше и дальше от главной улицы, но трамваи по-прежнему звенели и скрежетали в моих ушах. Вечер был на редкость хорош для этого времени года, по жалким улочкам распространялось необычное для осени душное тепло; двери во многих домах были распахнуты, и у порога стояли люди — просто стояли, ничего не говоря, глядя на прокопченные стены, на фабричные трубы, на убогие лавчонки. Была пятница, день получки, вскоре все эти люди выйдут на улицу и напьются. А пока они делают вид, будто сегодня понедельник или даже четверг, и что у них нет денег, и что им придется сидеть в комнате среди развешанных пеленок, и смотреть на бледное одутловатое лицо жены и на ее испещренные венами ноги, и проклинать этого мерзавца на соседней улице, который выиграл сотню на пятишиллинговый билет; затем они перестанут притворяться и примутся пересчитывать деньги, которые им предстоит потратить,— по крайней мере фунта три…
Я остановился и прислонился к фонарному столбу: дальше идти я не мог. Надо было мне уехать куда-нибудь за город. Ведь за городом можно гулять сколько угодно, не ощущая чувства тошноты, и ничто не вызывает в тебе там боли, потому что ни деревья, ни вода, ни трава не имеют к тебе никакого отношения, они никогда не были связаны с любовью, а город, который, казалось, должен быть полон любви, всегда равнодушен.