Я остановился и прислонился к фонарному столбу: дальше идти я не мог. Надо было мне уехать куда-нибудь за город. Ведь за городом можно гулять сколько угодно, не ощущая чувства тошноты, и ничто не вызывает в тебе там боли, потому что ни деревья, ни вода, ни трава не имеют к тебе никакого отношения, они никогда не были связаны с любовью, а город, который, казалось, должен быть полон любви, всегда равнодушен.
Мимо прошел полицейский и посмотрел на меня жестким вопросительным взглядом. Минут через пять он снова прошел мимо, и мне пришлось войти в ближайший бар. Я зашел сначала в зал, где большинство посетителей были, по-видимому, ирландцы-землекопы; даже когда они молчали, казалось, что они яростно о чем-то препираются. Я был чужаком среди них — такими же чужаками были бы они в «Кларенсе»,— и они это сразу же почувствовали. Их недружелюбные взгляды доставили мне острую радость. Именно в этом я нуждался — в чем-то жгуче-терпком, как дешевый табак; я выпил залпом полпинты пива, поглядывая с насмешливой жалостью на окружавшие меня тупые лица,— лица людей, которые, если им повезет, будут завтра служить у меня шоферами на грузовиках, чернорабочими, сторожами.
Я выпил еще одну пинту. Вкус пива менялся по мере того, как я его пил: оно было поочередно горьким, ароматным, кислым, водянистым, сладким, солоноватым. В голове у меня стоял маслянистый туман, поднимавшийся из горла и так давивший на глаза, что под конец и стулья, и зеркала, и лица, и ряды бутылок за стойкой словно затанцевали кадриль на колыхающемся полу. Вокруг стойки шел медный поручень, и я крепко ухватился за него, глубоко дыша,— и постепенно, словно побитый пес, пол успокоился и перестал колебаться.
Выпив две рюмки рома, я перешел в большой зал, находившийся по соседству. У стойки не было свободных мест, а у меня ныли ноги, но я перешел в зал не поэтому. Причина моего перемещения сидела у входа, за крайним столиком: как только я увидел ее, я понял, что это единственное средство, которое я еще не испробовал, единственное, что способно помочь мне дотянуть вечер до конца.
Ей было около двадцати лет, у нее были завитые светлые волосы и маленькие руки; она была довольно хорошенькой, но в лице ее чего-то не хватало, как если бы у природы не достало плоти, чтобы сделать ее облик по-настоящему женственным. Заметив, что я смотрю на нее, она улыбнулась. Мне не очень понравилась эта улыбка: казалось, бледная кожа вот-вот лопнет. Но в подобных случаях не приходится быть очень разборчивым: в мирное время совсем не так легко подцепить девушку, как думают иные почтенные люди. И кроме того, в ней было что-то внезапно пробудившее во мне давно забытые юношеские ощущения: желание, которое наполовину было любопытством,— стыдное и манящее стремление увидеть, как она выглядит без одежды.
Я подсел к ней.
— Я вас не очень стеснил?
Она захихикала.
— Тут места хватит.
Я предложил ей сигарету.
— Очень вам благодарна,— сказала она.— Ах, какой красивенький портсигар! — Она погладила серебряную крышку, задев по пути мою руку длинными тонкими пальцами с очень длинными красными ногтями.— Вы не здешний, правда?
— Я из Дафтона. Коммивояжер.
— Чем торгуете?
— Дамским бельем,— сказал я.
Она рассмеялась, и я заметил, что передние зубы у нее испорчены.
— С вами надо держать ухо востро,— сказала она.— А вы не подарите мне образчик?
— Если будете умницей,— сказал я.— Что будем пить?
— Портеру, пожалуйста.
— Обойдемся без пива,— сказал я.— Лучше чего-нибудь покрепче. Я на этой неделе продал тысячу пар трико.
— Вот нахал,— сказала она.
Тем не менее она выпила рюмку джина, и еще одну, и потом еще, а потом коньяку, и вскоре мы уже сидели обнявшись, придвигаясь друг к другу все ближе и ближе и в то же время оставаясь далекими: в минуту просветления, когда мутная волна коньяка и желания еще не совсем захлестнула меня, я понял, что каждый из нас ощущает только себя. Но по крайней мере я не думал об Элис. Она больше не ползала по проселку Корби, и лохмотья кожи не свисали ей на лицо. Да и вообще ее никогда не было, она вообще не рождалась на свет; и Джо Лэмптона тоже не было, а был лишь коммивояжер из Дафтона, проводивший вечерок с забористой девчонкой.
Было, по-видимому, около половины девятого, когда я почувствовал, что в зале воцарилась зловещая тишина. Я поднял голову,— возле нас стоял какой-то молодой человек и сердито хмурился. У него было лицо, словно сошедшее с фотографии, какими полна желтая пресса: выпученные глаза, бесцветные волосы, бесформенные, расплывчатые черты, вялый рот. На нем был голубой двубортный пиджак такого залихватского покроя, что он чем-то напоминал дамское платье с глубоким вырезом; голубой галстук из искусственного шелка переливался как чешуйчатый. В эту минуту он наслаждался тем чувством, которое, как он знал из тысячи фильмов и журналов, именуется праведным гневом: его девушка была ему неверна.
— Идем,— сказал он.— Идем, Мэйвис.
— Отвяжись,— сказала она.— Нам было так хорошо, пока ты не явился.
Она вынула пудреницу и принялась пудрить нос. Он схватил ее за руки.
— А ну, брось! — сказал он.— Я не по своей вине опоздал. Меня оставили на сверхурочную.
Я смотрел на него, раздумывая, уступить ему девушку или нет. Как ни был я пьян, мне вовсе не хотелось, чтобы меня избили в кабаке на Бирмингемском шоссе. Но он не был призовым боксером: правда, он не уступал мне в росте, однако шириной плеч он был обязан ватной прокладке и в нем чувствовалась какая-то слабина,— словом, один из тех, кто живет всю жизнь с незатвердевшими костями.
— Не приставай к ней,— сказал я.
— А ты кто такой?
— Джек Уэйлс.
— В первый раз слышу.
— Так оно и должно быть.— Я поднялся.— Ты слышал, что я сказал.— Моя рука, словно сама по себе, обшаривала стол, пока не наткнулась на пустую пивную кружку.
Кругом стояла такая тишина, что можно было услышать, как пролетит муха. За соседним столом сидели пожилые супруги, одетые довольно бедно, но прилично,— они бросали на нас испуганные взгляды. Муж был маленький и костлявый, а у жены был крошечный рот пуговкой и очки в светлой роговой оправе. Помню, что мне стало их жаль, и в то же время во мне нарастала ярость, такая же холодная и тяжелая — и в потенции такая же зазубренная и смертоносная,— как пивная кружка.
— Отпусти ее руки!
Я поднял пивную кружку, словно собираясь ударить ею об стол. Он разжал пальцы, и девушка вырвала у него руку. Пудреница упала, и над ней поднялось маленькое облачко пудры. Он повернулся и, не сказав больше ни слова, вышел. В зале возобновился обычный шум, и все случившиеся было тотчас забыто.
— Я вовсе с ним и не гуляю, Джек,— сказала она.— Надоел он мне до смерти. Думает, что может мною командовать потому лишь, что я раза два ходила с ним на танцы.
— Зато он нас познакомил,— заметил я.— Мэйвис. Это имя очень идет тебе, детка.
Она погладила меня по руке.
— Как ты это хорошо сказал.
— А с тобой легко говорить хорошо.
— Я еще никого не встречала красивей тебя. И как ты шикарно одет.— Она пощупала мой пиджак. Это был новый серый костюм, сшитый из той материи, которую Элис подарила мне пять месяцев назад.— Я ведь работаю на текстильной фабрике и разбираюсь в материале.
— Если этот костюм тебе нравится, Мэйвис, я буду носить только его,— сказал я. Язык у меня начал заплетаться.— Мне так хорошо с тобой, ты так мила, умна и красива…— И я пустил в ход привычные приемы обольщения, слагая свою речь из обрывков стихов, названий песен, кусочков автобиографии и связывая их воедино золотым сиропом лести. Я отлично понимал, что все это было вовсе не обязательно: побольше рюмок джина и коньяка, побольше затяжек табачным дымом, обычная доза хороших манер — и я получу все, что мне надо; но я чувствовал потребность чем-то замаскировать животную грубость инстинкта, я должен был как-то облагородить неизбежные пять-десять минут судорожного безумия, привнести в физиологическую потребность хоть чуточку тепла и нежности.
— Теперь моя очередь угощать, ладно? — сказала она после того, как мы выпили еще по две рюмки.
— Это не обязательно,— сказал я.
— Ты истратил уйму денег, я ведь знаю. Я не из тех девушек, которые стараются урвать побольше, Джек. Если мне нравится парень, так он мне нравится, даже если может угостить меня только чаем. Я сама прилично зарабатываю. На прошлой неделе я принесла домой шесть фунтов.
Я почувствовал, что на глаза мне навернулись слезы.
— Шесть фунтов,— сказал я.— Это очень много, Мэйвис. Ты скопишь себе хорошее приданое.
— Сначала надо найти жениха,— сказала она. И принялась рыться в сумочке. Сумочка была большая, из черной лакированной кожи, с инициалами из блестящих камушков. Внутри, как всегда в женских сумочках, лежали вперемешку пудра, помада, вата, носовой платок, сигареты, спички и фотографии. Она сунула десятишиллинговую ассигнацию мне в руку.— Это мой вклад, дружок,— сказала она.