Она смотрит ему в глаза, и лицо ее озаряет мгновенная, едва уловимая вспышка радости.
— Не выдумывай. Ты даже не знал, что я тут. А я все о тебе знаю. Мне Максимук рассказывает. Тот, что на курсах с тобой учился.
Сдерживая в себе желание прикоснуться к женщине рукой, прижать к себе, Бондарь спрашивает:
— В местечке бываешь?
— Хожу иногда. К твоим заглядываю. После того как села сожгли, не была. Дед Язэп еще в прошлом году умер.
Усадьба старого Язэпа находилась недалеко от их двора, ближе к болоту. Летним утром она тонула в тумане. Хотя старик был грамотен, при царе сидел в волости писарем, но фабричной одежды не признавал. Неизменно одевался в домотканые штаны, рубашки. Был белый как лебедь. Доброе было сердце у деда Язэпа. До революции прятал демократов-забастовщиков, которые порой наезжали из Гомеля, Речицы. После коллективизации в Язэповом гумне складывали снопы те из местечковцев, кто втайне от сельсоветского ока засевал лесные полянки.
— Хочу отца повидать, — говорит Бондарь. — Забирают меня отсюда.
На лице женщины мелькает тень тревоги.
— Куда забирают?
— Туда, — Бондарь показывает рукой на восток. — Наши наступают, скоро будут тут. Поеду на курсы.
— Неужели не хватило тебе курсов? Седеть стал, а все учишься. Жить когда?
— Кончится война, приеду сюда. — Бондарь смотрит Наде в глаза. — Я, Надя, женат. Только не знаю, где жена.
Ее лицо пунцовеет, и она опускает взор.
— Так я пойду. Что сказать отцу?
— Пускай подойдет в ольшаник. Завтра в полночь. Только осторожно. Боюсь за тебя. За отцовой хатой следит полицай.
— Не бойся. Твой помощник не первый раз меня посылает.
Она ушла. Он смотрел ей вслед, пока ее дородная, красивая, полная женственности фигура не скрылась за частоколом двора.
Вечером Надя возвращается.
— Передала все, — говорит она. — Отец был в поле, пришлось ждать.
Покраснев, потупила глаза, пригласила:
— Приходи, когда стемнеет. Не хочу, чтоб языками плели.
Пятистенка у Нади новая. Ухоженный дворик, накрытый соломой хлевушок. Вечер звездный, тихий — такие вечера бывают на склоне теплого лета. Улица в сером полумраке.
Хозяйка завешивает окна, зажигает каганец. По выбеленным стенам скачут тени. Обстановка в хате небогатая. В правом углу — деревянная кровать, в левом — стол, два табурета.
— Только стали обживаться, а тут война, — рассказывает, как бы извиняясь, хозяйка. — Федя лесником был.
— Он в армии?
— Не знаю. Тех, что с ним были, захватили под Брянском. Некоторые вернулись, но про моего ни слуху ни духу. Может, голову сложил или погиб с голоду.
Надя заметно меняется. Встретив Бондаря, она к нему рванулась, старалась привлечь, понравиться. Теперь — будто стыдится его, чувствует себя неловко.
— Вот так и живу. Ни вдова, ни солдатка. Сама пашу, сама кошу. Свекруха помогает. Мальчик есть — шесть лет. Нам с ним много не надо.
Разговаривая, Надя расставляет на столе тарелки, миски, принося из другой комнаты.
Приглашает к столу. Бондарю наливает полный стакан, себе — на донышке.
— Давай выпьем, Павел. Чтоб скорее кончилась война.
— Самое страшное позади, — говорит Бондарь. — Наши немцев скоро выгонят.
Хозяйка вздыхает:
— Пока взойдет то солнце...
— Взойдет. Главное, чтоб фронт тут не остановился.
— Хватает горя без фронта. Ты начальник, потому всего и не знаешь.
— Что я должен знать?
— Пораспускались немного ваши. Придет который ночью, стучит. Пустишь в хату, жбан простокваши поставишь на стол, так нос воротит. Сала давай, самогонки. Еще угрожают некоторые. Ты, мол, дома сидишь, зад греешь, а он страдает.
Бондарь хмурится:
— Заявлять надо. Ты же знаешь, кому заявлять.
Хозяйка смеется:
— Не назаявляешься. Теперь и в партизанах хватает шантрапы. Полицаев понабирали, всякого сброда. Хотя ты и начальник, а ничем не поможешь.
Вот так Надя! Должно быть, одна она и могла ему такое рассказать.
— Скоро вам станет легче. Отберем у немцев коров, хлеб, раздадим погорельцам. И немцы на вас меньше будут нажимать.
— Разве что так, — наливая стакан, хозяйка весело блестит глазами. Забрали коров в Литвинове, заберете и в Росице. Только боятся некоторые, что немцы село спалят. Узлы посвязали.
— Не спалят. Кишка тонка. Эсэсовцев нет, а немцы, которые в местечке, нос боятся высунуть.
— Вот это хорошо. Давай выпьем за тебя, Павел Антонович. Может, и лучше, что уезжаешь. Голова будет целее, и отцу спокойнее. Его таки, правда, прижимают. Немцы даже допрашивали. Сам мне говорил. Прослышали о тебе.
Из Надиной хаты Бондарь выходит в полночь. Звездное, ясное висит над землей небо. Деревня спит. В темноте сереют прясла, суслоны. У ворот шевелится неясная фигура и сразу же исчезает. Большаков, очевидно, ставил часового.
Из ольшаника Бондарь смотрит на местечко. Разрослось оно, расширилось — темной улицы, которая тянется до отцовского двора, при Бондаре не было. Она образовалась из усадеб хуторян, которые переселились из разных мест.
Центр местечка — за железной дорогой. Огней не видно. Тускло светится глаз семафора, блестят в полумраке стрелки.
Бондаря сопровождают Топорков и двое партизан. Они залегли за пнями. Отец запаздывает. Третий раз за Еойну приходит Бондарь к отцу, но так и не видел местечка. Он знает, что ничего особенного в нем нет. Нет друзей-товарищей, с которыми вместе учился. Окончив школу, они разлетелись по белу свету. Местечко заводов не построило, но инженеров, техников, таких, как Бондарь, капитанов дало немало.
Впереди маячит неуклюжая тень, слышится шарканье, топот. Бондарь вздрагивает. Ему кажется, что идет несколько человек. Наконец видит — отец ведет на поводу коня. Стреноживает его на опушке, сам же, озираясь, направляется в ольшаник.
Бондарь обнимает отца. За последний год он еще больше похудел, высох. На продолговатом лице торчит узкая, клином, бородка, на голове — знакомая, николаевских времен шапка со сломанным козырьком. Но старик еще шустрый.
— Живешь, значит? — спрашивает отец, как только проходит суетливая неловкость первой встречи.
— Надо жить. Может, знаешь, немцев гонят во все лопатки.
Старик довольно хмыкает:
— Знаю. Почему нет? Только зачем тебя отсюда забирают? Надя говорила. И намекала, что имеешь большой чин. Как будто полковник. Разве и у вас дают полковников?
— Дают. — Бондарь улыбается. — Погоны есть. Командиров в армии, как и прежде, офицерами называют. Но я, наверно, отвоевался. На курсы еду. Как прогонят немцев, буду работать где-нибудь здесь.
— И то хорошо, — голос у отца веселый. — К вам, слышно, самолеты прилетают. Когда будешь в Москве или где-нибудь там, поищи братьев. Петро, если жив, наверняка уже генерал. До войны корпусом командовал. Степан, должно быть, тоже в армии. Учителей на войну берут. Вот разве только одного Андрея не взяли. Найди хоть кого-нибудь и напиши, что мы живы и здоровы. Может, они между собой переписываются, будут о нас знать...
У Бондаря нарастает в горле соленый комок. Беспокоится отец за сыновей.
— Ты себя береги, отец. Я за тебя боялся. Немцы, сам знаешь, что делают с партизанскими семьями...
— Ничего они мне не сделают. Жандармы раз допрашивали, так я прямо отрезал, что мои сыновья в армии. Карточки показал. Тебя в местечке никто не видел, и я от них отобьюсь. Себя береги. Полицаи вас силой взять не могут, так идут на хитрость. Засады устраивают. Иногда ночью где-то тут близко располагаются. Только я не выследил где. Похоже, в сосняке под Кавеньками.
С левой стороны от Росицы вдруг летят в небо осветительные ракеты, гремят взрывы, густо трещат выстрелы.
Старик встрепенулся:
— Что это?
— Не бойся, отец. Партизаны на совхоз наступают. Хотим забрать коров, раздать погорельцам.
— Ну, тогда мне негоже тут стоять. — Старик торопливо обнимает сына за шею, целует в губы. — Я давно тебе хотел сказать... Жену разыщи. Баб всяких может быть много, а жена одна. Приезжай к нам с ней. Мы ее еще не видели. Прощай, сын...
Старик торопливо подбегает к коню, распутывает его, Еедет к усадьбе. Около Росицы гремят взрывы, пулеметная пальба. На станции гаснет несколько огней.
Бондарь, чтоб лучше все видеть, выбирается на прогалину. Подходит Топорков с охранниками.
— Дают прикурить, Павел Антонович, — говорит Топорков. — Немцы в местечке хвост поджали. Ни звуку. Боятся, гады.
По всему видно, бой разгорается в нашу пользу. Стрельба слабеет, зато там, где совхоз, вздымаются над лесом багровые отблески. Партизаны, наверно, жгут хлева. Впервые за свою лесную жизнь Бондарь наблюдает бой издали, как посторонний человек, и от этого на душе тоска, тревога.
— Пошли, хлопцы. Пока дойдем до Дубровицы, пригонят коров.