Они как сказали мне: „Забирай детей“, дак я сразу вижу, что это дело к концу подходит. Я говорю, что как же троих детей возьму! Дак они взяли на улице двух женщин, да им по одному дитяти, а я третьего взял — и нас погнали.
Потом по дороге меня один „доброволец“[62] вызвал… А на мне были хромовые сапоги. Вызвал из толпы народа, завел меня в хату, содрал с меня сапоги и дал галоши фабричные, говорит:
— Дойдешь!
И опять вывел в толпу народа.
Загнали нас на площадь, где памятник теперь стоит, и вот на этой площади, значит, отбирали человек по пять, по три, такими партиями, и загоняли в коровник, тут же, рядом. Ага. А в этом коровнике стоял он и расстреливал людей.
Когда попал я тоже в тот хлев, меня там ранило…
Вопрос: — Вас заводят туда, а вы его не видите, того, что стрелять будет?
— Почему нет? Он стоит и командует: „Дальше, дальше!..“
А трупы лежат.
А как только отошел от стены, дак он из автомата — шах!..
Ну, а я как раз пригнулся, и у меня на голове пуля только сорвала кожу. Ну, я упал. Дитя у меня было — дитя убили. А те — я ж не знаю где. И старший мальчик мой ко мне попал, поскольку батьку полицейского тоже туда загнали и расстреляли. Дак мальчик мой ко мне попал и при мне был.
Ну, я лежал…
Лежачему мне попало еще четыре пули. Пять пуль я получил в хлеву. Но кости нигде не побило, только все в мякоть.
Ну, мы полежали, пока это всех перебили людей, а потом они вышли.
Ну, уцелели некоторые подростки. Они, значит, поднялись и говорят:
— Уже нема никого.
Дак голос же мы знаем свой! Я приподнялся. И еще один мужчина поднялся. Говорит:
— Ты жив!
Я говорю:
— Жив.
— Бежать можешь? Я говорю:
— Могу.
Ну, вот мы поднялись и побежали. Босиком. Галоши там остались. Понятно ж, они только насунуты были на йогу. И я босиком километра три по снегу пробежал. А потом уже женщины за мною бежали и мужчина. И мне женщина одна дала галоши: она была в валенках с галошами, другая — юбку, я ноги обернул, мы пошли Дальше.
И там ночевали.
Нас тогда вышло из хлева девятнадцать человек.
Вопрос: — А сколько там осталось?
— Убили четыреста двадцать шесть человек. Пробовали некоторые мужчины убежать, но их — на ходу…
И они во всем этом счёте…»
Как удивился, испугался один из бывших карателей, когда его привезли в сегодняшние Копацевичи — постаревшего уже, обрюзглого, а его узнал Миколай Иванович Руденя.
— Ну что, пришла очередь? — спросил он у карателя. — Помнишь, ты толкал меня к тому немцу, что стрелял, а я тебе сказал: «Дойдет очередь и до тебя!..»
«…По хатам разместились, у которых были малые семьи, и там они жили ночь эту, — рассказывает Миколай Руденя, — у меня в хате не были. У соседа были. У меня они поставили только коней в сарай. А со мной как раз жил брат, с семьею жил, дак они только коней у меня поставили. Та хатка была уже на замке, а у меня было и так полно — две семьи.
Вопрос: — А о чем они вечером говорили с людьми?
— Что они там говорили — не могу я сказать, я туда не заходил. Ну, что они — они посматривали так, чтоб что-нибудь сделать… Чтоб какую девушку молодую поймать… Такие процедуры были, конечно… Делали. Насиловали…
Когда уже затопили женщины все печи готовить завтрак, они начали уже сгонять народ. Предлагали таким способом:
— Будем делать проверку паспортов.
А у нас же тогда паспорта были. Ага. Куда ж тут паспорта, когда с маленькими детьми!.. Уже тут не до паспортов, тут понятное дело.
Зашло ко мне человек шесть. Выгонять из хаты. У меня было три девочки. Одной был седьмой год, другой — третий, и месяц одной девочке было. И отец, семьдесят пять лет, был. Жинка, отец и я. Ну, погнали. Пригнали сюда вот на улицу, где памятник сейчас. У кого обдирали с ног, что хорошее, заводили в помещение и снимали сапоги.
Ну, привели уже сюда в толпу, и, значит, разрешил одному батьке полицейского — сын в полиции был — забрать свое родство из этой толпы. Ну, когда он начал отводить — каждому охота жить!.. Тут уже стреляют, бьют, плачут в этом сарае… Наотводил он полно.
А они поглядели, что много, — и обратно его в толпу…
Вопрос: — А он и соседей набрал?
— Каждый же просился. Свои люди. Думается, посчитают, что родство, може, и останутся живыми. А они обратно их вернули… Брали по четыре, по пять, по шесть… Так попадало, в общем, что семьями.
Когда уже меня взяли… Отца взяли, уже расстреляли. И когда меня в сарай вели, то один — теперь его поймали и судили — сильно стволом толкнул в плечи. И когда я сказал: „Дойдет очередь до тебя!“ — дак я тогда понял, что русский. По-нашему он мне… А так они все в немецкой форме. В черепах в этих… Ну, карательный отряд. И когда они втолкнули меня в сарай и положили, я попал как раз на отца. И клали так, чтоб голова была сверху. И вот когда они положили — начали стрелять. Мне попало двумя в голову, третья резанула так (показывает) — она и сейчас сидит во мне… Я лежал на боку, и глаз левый был у меня открытый: я следил за ними, что из этого будет. Они, когда уже всех побили, начали делать проверку. Многие вот так… Особенно пацанам попало. Плачут:
— Добей!..
Кричат, ругаются — всякое там было. В это время, когда они прошли по проходам, — крови было много, они все измазались в кровь. Один наш попробовал выскочить (показывает), вот этого Агиевича Кузьмы небож[63] — и тут же, как поднялся — так его и добили.
Ну, я лежал, меня проверили, вернулись назад, и мне сильно сюда ударил в ногу. Он начал слушать — услышал Дыхание, еще три раза выстрелил, но уже не попал в меня… Выстрелил и опять слушает… Наклонился близенько…
Потом они что-то поговорили, поднесли какую-то флягу с горючим, начали обливать этот сарай, вышли… А часовой стоял с другого конца.
А в это время Кузьма поднялся бежать. Ему хорошо, ему только в мякоть попало. И в это время я поднялся мне бежать нельзя было.
Выскочили мы на улицу, часовой крикнул: „Стой!“ — и выстрелил вверх и сам спрятался.
Ну, мы побежали в лес, я немного прошел, повалился, потом опять встал, добрался до кустов, посидел, поел хлеба немного, потом опять поднялся, попробовал, дошел до подоньев, где стога стояли, и там повалился на старое сено.
И когда уже вот теперешний ее мужик (показывает на Ганну Грицевич) делал разведку, кто где остался, — вот он меня нашел, партизан сделал мне перевязку, забрал в лес, в землянку.
Вопрос: — Так вы теперь напомнили? Тому, который гнал вас…
— Сказал: „Ну что, пришла очередь?“ Ну, что он теперь? Глядит…»
Лесная деревушка в Борисовском районе Минской области. Рассказывает Юлия Федоровна Сушко, женщина одинокая, шестьдесят три года.
«…Вот они как ехали, — а я в том конце жила, — пять машин, дак часть выгрузилась и побежали по шаше, а часть к лесу побежала.
А я со своей девочкой хотела в кусты. Муж был в партизанах. Только пришел из Финляндии, побыл год, а тут снова война началась, в партизаны взяли…
Хотели мы в жито, а этот немец бежит:
— К старосте, к старосте!
Ну, мы знаем, где староста живет. Я девочку за руку, но не к старосте, а вот — где была колхозная стройка. Но он нас прогнал. Тут стоит поперек улицы, а тут оцепили — по одну сторону с пулеметом и по другую.
Тогда я говорю:
— Бабочки, пойдемте проситься. Подошли мы и говорим:
— Паночки-любочки, неужели вы нас убьете? Мы ж ни в чем не виноваты, что где в партизанах или что..
А они говорят:
— Вас живых будут в огне жечь. Но только мы ничем не поможем.
Или они полицаи, или они украинцы?
— Кланяйтесь, говорят, коменданту. Падайте в ноги.
Я спрашиваю:
— Какой комендант? Он говорит:
— Среди народу в плаще стоит.
Мы к тому коменданту:
— Паночек-любочек! Може, нас будут бить? А он как крикнул:
— Вам всем капут!
Приказал раскрыть двери в пуне.
Тут мама моя стояла рядом около пуни. Думаю: „Побегу скажу, что будут живых жечь“. А они пуню раскрыли. Думаю: „Нас будут первых сжигать“.
И тогда стали уже разбегаться, а они стали из пулеметов косить.
И вот я выбежала сюда, за кусты. А меня ранили. Тут во разрывною пулею все вырвало.
Тогда я платком перевязала. И стоят вдвоем немцы. Я:
— Паночки, добейте меня, мне вельми трудно!.. (Плачет.)
А они:
— Идь, говорят, в кусты, идь в кусты!
И тогда я еще в горячке иду, а тут девка соседняя мне на ноги упала. Я говорю:
— Волька, я через тебя не переступлю.
А ей в голову как раз… А я — в кусты, а там и моя девочка ко мне прибилась, восемь лет. А другую мою ранили в ногу. Проскочило детей штук пятнадцать и бабы. А всех перебили.