В деревне Казимировка на Мозырщине пожилая, смуглая женщина с большими, как на старинных иконах, глазами, привела нас к серому камню под яблонькой в огороде. Там могила ее семьи, замученной фашистами. О трагической гибели родных и своем случайном спасении Ульяна Казак рассказывала как-то на удивление сдержанной последовательно, хотя предупреждала нас, что находит иногда на нее затмение, забытье. Когда мы фотографировали ее здесь, около яблоньки, женщина стояла спокойно, как бы не видела нас, а потом подняла несколько яблок с муравы и подала нам — угощайтесь. Жутковато выглядело это неожиданное приглашение причаститься к усопшим. Но для нашей душевной собеседницы, крестьянки с сухощавыми, потемневшими от работы руками — все тут было, видать, естественно. Те, что здесь лежат, сажали яблоню, о них она напоминает солнечными плодами.
В свое время довелось нам видеть на брестском Полесье обгоревшие дубы на подворьях бывшей деревни Тупичицы, на берегу Бобровицкого озера. Немного осталось этих деревьев-ветеранов: только те, что росли на отшибе от села, поодаль от пожарища, только они сохранили в толще могучих комлей, под бронею коры, остатки жизненной силы. Им обожгло ветви, огонь выгрыз черные дупла в полуссохших стволах, — они зияют обугленными проемами, поражают днем, пугают ночью. Эти обугленные ветви-руки, обгоревшие корневища-ноги и стволы-туловища придают силуэтам деревьев выражение трагической величественности…
И все же не только в этом суть.
Тупичицкие дубы стали памятниками не потому, что они соприкасались с огнем и трагической судьбой тех хозяев, что погибли здесь. Памятниками сделано и делает эти молчаливые деревья почитание их живыми, память потомков. Люди, те, что остались, что чудом уцелели, и те, что переехали сюда из близких и далеких сел и хозяйствуют на другом берегу озера в деревне Бобровичи, а также дети их, что родились уже в мирное время, — они почитают тупичицкие дубы, как принято чтить память своих предков. Никто не смеет подойти к дубам-ветеранам с пилой или топором.
Памятники человек создает для людей. А из чего они — не так существенно: из живых, зеленых деревьев или крепкого гранита, бронзы, бетона, или, может, из звучного слова или возвышенной мелодии, которые не хуже, чем гранит, могут сохранить на веки вечные память и мысль о жизни, смерти и бессмертии.
Трогают, пугают и одновременно успокаивают, возвышая душу, памятники-деревья. Нам, людям, видится в них протест земли, голос-крик матери-природы против слепой жестокости. И в этом глубинном протесте — умиротворение нашей души: природа заодно с нами, она против смерти, она — за человечность.
А рядом с памятниками-деревьями человеческие памятники-монументы, мемориальные доски, обелиски, кресты, реквиемы, элегии, эпитафии, народные предания, сказания и воспоминания — все это за жизнь и человеческое достоинство, против смерти и унижения.
Вот на большой поляне, что зарастает сосенником, заблестел на солнце, как белая неожиданность, величественный мемориал. Здесь была деревня Рассоха, одна из многочисленных в Белоруссии, да и тут, в Осиповичском районе Могилевской области не единственная партизанская столица, «лесная Москва». Здесь были хаты, потом — землянки, тут было партизанское кладбище и кладбище мирных людей, убитых врагами во время блокады. Каратели разрушали и землянки, уничтожали и надмогильные знаки, наспех поставленные людьми по своим близким. Когда блокады снимались, те, кто остался в живых, возвращались в Рассоху, восстанавливали могильные холмики и насыпали новые. После войны родственники поставили некоторым из жертв фашистского нашествия бетонные или даже гранитные обелиски с портретиками на эмали. С этих самодельных, наивно-простеньких обелисков смотрят, улыбаясь, молодые парни и девчата, которым в самый раз сойтись бы в круг, разжечь костер и запеть песню! А вокруг лес, приглушенный сосновый шум.
И, может быть, захотелось заказчикам и исполнителям общего мемориала на месте деревни Рассохи, чтобы советские парни и девушки, партизаны и их подруги, хозяева и хозяйки, которые предоставляли им гостеприимный угол, обмывали и обшивали, кормили их и тревожились за их жизнь, чтобы все они вместе, когда-то такие жизнерадостные, теперь разговаривали с живыми. И они разговаривают. И слушают разговор живых.
Самое выразительное на могильных памятниках — фамилии тех, что погибли. Колонки однофамильцев ца досках мемориалов. Десять, двадцать и сорок одинаковых… Разве можно рядом с этим поставить какую-то надпись? Но это замечается только потом, когда утихает высокое волнение, навеянное этим белым памятником в глухом далеком лесу.
На склоне — ступеньки перед пригорком, над ними на террасе пять квадратных, симметрично расставленных бетонных скрижалей, заполненных барельефами и надписями. На центральной плите два молодых широкоплечих партизана охраняют от врага женщину с мальчиком. В разные стороны смотрят вооруженные люди — враг может появиться отовсюду. У одного юноши рука сжата в кулак… Да, хоть не всегда хватало у партизан сил защитить свои семьи и все население в зонах действия, однако все, что могли, делали — предупреждали, принимали бои, давали убежище уцелевшим, лечили раненых и больных. Было острое чувство обязанности спасать людей, а у населения — чувство единства судьбы со своими хлопцами-партизанами, со своими заступниками и мстителями.
Больше всего, пожалуй, волнуют те случаи, когда человек в своем естественном стремлении почтить память близких, находит общий язык с природой, с ее готовностью быть памятником человеку, который при жизни своей общался с нею каждый день в труде. Литовский скульптор Г. Якубонис глубоко почувствовал силу этой связи трудового человека с природой. Знаменитый мемориал в деревне Пирчупис он сложил из гранитных валунов, взятых прямо с окружающего поля. Поставив пять ярусов гранитных глыб, художник вырубил в них незабываемый образ Матери, литовской крестьянки, простой и величественной в своем горе, мужественной в скорби.
Мать — часто встречающийся образ на братских могилах замученных фашистами людей и у нас в Белоруссии. Это наиболее выразительная фигура. Она живою связью соединяет протест человека с протестом природы против смерти. И как бы ни был исполнен образ матери — с профессиональным мастерством, в бронзе, граните, мраморе, — как, например, в деревне Засовье на Логойщине или на пожарище деревни Переходы на Слутчине, — или с самодеятельной наивностью и непосредственностью в скромном бетоне, как в Лозках Калинковичского района, — образ этот неизменно волнует самим присутствием на памятном, скорбном месте.
Логойщина. Напротив деревни Жардежи с асфальта Минск — Витебск сворачивает глухой лесной тракт, который ведет в бывшую деревню Дальву. Там, где сосновый бор расступается солнечными полянами, которые когда-то, наверно, были полем, всюду по обе стороны дороги лежат кучи каменьев. Отшлифованные ветрами, они похожи на огромные картофелины. Местность лесистая, затишная. Сосенники, будто роты солдат, что строем спустились с пригорков, как по команде, замерли.
В таком вот чащобнике размещалась когда-то стоянка-укрытие крестьян деревни Дальва. Они скрывались там от фашистов в июне 1944 года.
Если углубиться в здешний бор, то почувствуешь себя как бы внутри гигантского органа, где серебряные трубки — стволы сосен, обросшие мягким, сивым лишайником. Серебрятся комли над сочной зеленью ягодника, а выше человеческого роста серебро переходит в медную красноту. Над всем нависает темный свод густых крон. Кажется, красота, безопасность и уют навсегда сошлись в этих чудесных борочках.
В июне 1944 года сюда приближался фронт, шла блокада. Дальвинцы, предупрежденные партизанами, ушли из деревни в лес. Каратели, выиграв бой на шоссе, хлынули в партизанскую зону…
Об этом нам рассказывает Миколай Петрович Гирилович, единственный уцелевший житель Дальвы, сегодняшний радиоинженер, а в те дни — сельский мальчонка.
«…На ночь останавливались, окапывались, а днем шли снова прочесывать лес.
Утром батька повел пасти коня, километра за два от Деревни. Мать разбудила меня подменить его, даже и проводила туда. Отец с матерью пошли домой. Я пасу коня, а через какое-то время послышались выстрелы и взрывы — там, в деревне. Я сперва взялся распутывать коня, — он был спутан железным путом, — так провозился некоторое время, а потом бросил и без коня побежал деревню. И увидел я — догорает дом Василия Кухаренка. По житу я побежал в свой дом, а гитлеровцы уже садились на машины и отъезжали в направлении Жардежей. Я вбежал в хату. Как только переступил порог — постели разбросаны, ложки лежат на столе разложены. Мне стало страшно. Я поднял крик, стал звать отца и мать но никто не откликался. Я побежал к тому дому, который горел. Огонь перекинулся уже на другие хаты. Я бегал вокруг, кричал, звал на помощь, но нигде никого… Тишина. Только треск огня..