— он замолчал, обдумывая слова и тяжело глядя на меня, — без обид, да?
Помедлив, я опять кивнул.
Без обид, да.
Но если она выберет его… То не будет у меня больше брата. Это я тоже четко осознавал тогда. Со всей ясностью.
Мы пришли домой к Ветке, но застали только ее пьяную с утра мамашу, сходу кинувшуюся причитать по бабке так, словно та была ей родней.
— Ой, Тимочка-а-а… Сиротинушка-а-а… Не дождалась тебя бабушка-то…
Мне было неприятно смотреть на нее, опухшую, краснолицую, жадно оглядывавшую нас с Ваньком в надежде на халявную выпивку. Как так получилось, что Ветка такой светлой выросла, чистой? В этой грязнущей квартире, с этой чужой для нее женщиной?
— Теть Валь, Ветка дома? — прогудел Ванька, которому тоже надоел концерт.
— А нету… А у вас водочки нет?
— Нет. А Ветка куда ушла?
— Так она же уже месяц в лагере… Этом… Пионерском, вот!
Ничего себе новости!
— Какой еще лагерь, теть Валь? — терпеливо начал выспрашивать Ванька, — никаких пионеров нет уже!
— А лагеря есть! Веточка моя там работает! — с пьяной хвастливостью сказала женщина. — Денежку зарабатывает! Вот как школу закончила, так и поехала сразу.
— А куда? Какой лагерь? — спросил я, предчувствуя недоброе.
— А я… Не знаю… — развела руками тетя Валя, — она говорила, но я не запомнила… И вообще! Уехала она! Хоть бы матери помогла разочек! Деньгами! Так нет! Все себе и себе! А я для нее старалась! Ночей не спала-а-а…
Мы вышли из квартиры, сопровождаемые этим воем, перемежающимся с проклятиями в адрес Ветки, словно мешком пыльным прибитые.
Сели на лавочку у соседнего подъезда, привычно пальнули по моим окнам, закурили.
И уныло переглянулись.
Лагерей вокруг города было не меньше десятка. Это только тех, о которых мы знали. И Ветка могла быть в любом из них. Ни телефонов, ни какой-либо связи с ней не было. Может, она матери что-то и оставляла, но теперь не добьешься. Вчера, во время похорон, мы как-то не общались, не до того было. Ветка, занятая организацией похорон, едва с нами парой слов перекинулась.
А я, оглушенный смертью бабки, тоже не стремился разговаривать. Я вообще этот день плохо помнил, если честно. В отличие от вечера…
И вот теперь, как раз, когда уже можно бы и поговорить, можно решить наше будущее, Ветка умотала работать в какой-то детский лагерь.
И как ее теперь искать?
Где брать информацию?
— Ребят… — я оглядываюсь, с непривычной для ситуации и для себя, мудрой и взрослой, умеющей признавать ошибки прошлого, и, главное, забывать их, отпускать, жадностью осматривая такие знакомые, родные до боли метки нашего общего “вчера”. Пятилетней давности “вчера”.
Берег у реки стал, вроде бы, более пологим. Размывает потихоньку? К нему по-прежнему спускается узкая металлическая лестница. Ох, какая война была, помню, у родителей наших воспитанников и администрации лагеря насчет этой лестницы! Слишком она узкая, травмоопасная, а дети, в стремлении как можно быстрее оказаться у воды и окунуться в речку, часто бывают неаккуратны. Толкнут нечаянно… А лететь-то высоко… Я помнила жесткий инструктаж воспитателей на пятиминутках… И конечно же никто ничего не соблюдал. Как за все время существования лагеря тут никто себе шею не свернул, уму непостижимо…
А с другой стороны — сам лагерь. Невысокое ограждение, которое и пятилетка преодолеть способен, низкие крыши корпусов. Интересно, там до сих пор туалеты на улицах? И душ один на три корпуса? Странно, почему это раньше вообще не казалось проблемой? Сейчас-то я бы ни за что своего ребенка в таких условиях не оставила… Если б он был у меня, ребенок.
Старая конюшня, где держали мирных и привычных к детским рукам лошадок — одна из фишек администрации лагеря: воспитание через любовь к животным. Уход за этими лошадками был частью нашего ежедневного досуга. Необременительной, надо сказать… Все же в чем-то администрация была права: рядом с животными даже самые заядлые хулиганы светлели лицом и с удовольствием скребли и чистили смирных коняшек.
А еще в стороне, за конюшней, сарай с сеном…
В машине становится невозможно сидеть, слишком больно физически от густой, пряной атмосферы, и я, щелкнув ремнем безопасности, открываю дверь и ступаю на мягкую траву, перемешанную с песком.
Каблуки тут же увязают в грунте, покачиваюсь, но уже не от хмеля, нет его, весь выжгло бешено бегущей по венам кровью, а от того, что колени подгибаются.
Слышу, как позади хлопают дверцы.
Мои друзья детства, мои братишки, как я когда-то считала, и даже про себя называла их так, тоже ступают на берег.
Неслышно шагают ближе, спиной ощущаю их присутствие, остротой режущих взглядов.
Торопливо, не поворачиваясь, делаю шаг в сторону, к лестнице, тревожно позвякивающей в темноте.
Чувствую себя неожиданно слабой, такой, что нет сил даже на голос, а потому шепчу:
— Ну зачем вы, ребят?
Я знаю, зачем, я все понимаю… Верней, нет. Не понимаю. Ощущаю, скорее. Во взглядах их, не изменившихся и изменившихся одновременно. Они по-прежнему жадные, горячие такие, Ванька совершенно не скрывал в машине голодного блеска зрачков, и глаза Тима в зеркале заднего вида были черными и пугающе откровенными.
Они ничего не забыли, не отпустили за эти годы, как я надеялась. А я? Я отпустила? Я забыла?
Вряд ли… Если так отчетливо помню каждый куст на этом берегу, шепот каждой волны, мягко прибивающейся к берегу, тонкий звон железной проволоки, скрученной в жгуты и приспособленной вместо перил у лестницы…
И остальное тоже помню.
Хотела забыть, правда, хотела…
Не получилось.
И теперь не получится. Они не позволят.
— Знаешь, Вет, — тихо говорит Ванька, и я вздрагиваю от понимания, насколько он близко сейчас. Прямо за моей спиной. — Мы ведь тебя искали… Ты в курсе?
Молчу. Тут даже кивать не требуется. Знаю, конечно.
Когда, после отъезда пять лет назад, уже устроившись в Москве, через пару месяцев позвонила матери на работу, потому что дома телефона не было никогда, она в трубку матерно орала что-то неразборчивое про “ебанутых придурков”, которые тут у нее в квартире засаду устроили,