здесь? – спросил Гаврилов.
– А-а, ты с плавания? – сообразил Шатохин. – Да мы тут… вот… с Черным решили побазарить.
– Да я вижу, – усмехнулся я, пряча руки в карманы. К вечеру сильно похолодало. – Всё, давайте, расходимся. Черный, ты там как, встать можешь?
Он так и лежал у наших ног, но тут сразу зашевелился. Кряхтя и шатаясь, поднялся. Начал отряхиваться, шмыгать носом, подтираться рукавом.
– Живи пока, сука… – процедил Сенкевич. – Потом договорим.
– Да пацаны… вы чего? – заныл Чернышов. – Ну, косячнул я, да… но я же признал свой косяк…
– Косячнул он, сука, – снова попер на него Шатохин.
Чернышов сразу отклонился.
– Ну, пацаны, я же…
– Я же, я же, – передразнил его Гаврилов. – Ты нас всех подставил, как падла последняя…
Сзади многозначительно кашлянул Василий. Наши, вздрогнув, оглянулись. И сразу присмирели.
– Ну ладно, пока, – по очереди подали мне руку и быстро ушли.
– Это… спасибо, – промямлил Чернышов, обращаясь ко мне, – я не…
Я даже слушать его не стал. Развернулся и пошел к машине вместе с Василием.
***
Наутро Василию пришлось заехать на заправку, и я опоздал в школу. В кои-то веки. Зато столкнулся на лестнице с Третьяковой.
Сверкая глазами, она несла какую-то ахинею в защиту Чернышова – тот, видимо, ей вчера поплакался.
А я, сам не знаю почему, стоял и слушал этот бред. Даже отвечал ей там что-то. Хотя в любой другой раз просто прошел бы мимо, даже не взглянул бы и останавливаться не стал.
Глаза у нее, кстати, темно-карие, как крепкий кофе или горький шоколад. И блестящие. Пока она распиналась, я видел в ее зрачках себя. В смысле, свой силуэт.
На последнем уроке Чернышова призвала к себе директриса. Шел он к ней как партизан на допрос, и, уходя, бросил нашим, мол, никого не выдам, никому ничего не скажу.
Не понимаю абсолютно, что в нем нашла Третьякова…
Наши решили отомстить заодно и англичанке. Михайловская предложила это еще перед шестым уроком.
Все сразу обернулись на меня. Типа: будем или нет?
Я не стал реагировать. До этой англичанки мне нет никакого дела. Да и до наших, по большому счету, тоже. Однако было интересно, как этот местный заговор воспримет Третьякова.
Лена, ожидаемо, вся подобралась, словно ее так и распирает от негодования, но она, что есть сил, крепится. Жаль, лица ее с моего места не видно. А ее дружок Петя, конечно, сразу занервничал, стал беспокойно елозить.
Сначала зашел разговор о том, чтобы сбежать. Все, кроме Лариной, вдохновились, хоть мне и не понять смысла такой мести.
– Герман, а ты пойдешь на английский? – обратилась ко мне Михайловская, ища поддержку.
И сразу спор прекратился, все повернулись, замерли, смотрят, ждут. Даже Третьякова оглянулась.
Идиотизм какой-то. Мышиная возня. Но столько напряжения и пафоса, как будто они сейчас обсуждали что-то немыслимо важное, а не банальный прогул.
– Обязательно, – разочаровал я Михайловскую.
Сказал бы, что не пойду – не пошла бы вся группа, и Ларина тоже. Закон школьных джунглей: если решено сбежать – то сбегают все. Даже я это понимаю.
Но Третьякова, разумеется, не стала бы сбегать и навлекала бы на себя очередную волну народного гнева. А так – все пошли.
Но на английском наши неуловимые мстители устроили англичанке бойкот. Типа, «раз не удалось сбежать – будем игнорировать, пусть знает, что её здесь не уважают».
Англичанка, конечно, все поняла, но до последнего держала марку. Не истерила, не угрожала, за директрисой не помчалась. Пол-урока сама с собой общалась, потом устроила тест.
Третьякова тоже отмалчивалась, только, подозреваю, не из солидарности, а потому что дуб дубом в английском. Она и над тестом потом зависла, хотя задания были простейшие.
Я к ней подсел, когда в кабинете никого не осталось. Без конкретной цели. Просто захотелось. Может, посоветовал бы ей не лезть на рожон. Потом посмотрел ей в глаза прямо (сначала она все время отводила взгляд) и вдруг понял – она же меня ненавидит.
Она смущается, так, что краснеет, как будто я тут к ней с непристойностями лезу. Боится меня, так, что дрожит, как кролик. Но сильнее всего – ненавидит. Жгуче, яростно.
И дело даже не в том, что ее драгоценного Петю вчера побили, и она на это злится. И не в Жучке, и не в Дэне. А в том, что Третьякова вообще считает меня, по ходу, исчадием ада. Она и взирала на меня как на омена. Но несмотря на ее страх, я чувствовал в ней также отчаянное сопротивление. И, опять-таки, дело даже не в ее словах. Она могла бы вообще молчать, я бы все равно это ощутил.
Это что-то внутреннее, вроде невидимой преграды, сквозь которую так просто не пробиться. Всегда ведь понимаешь, кто подчинится сразу, кто немного побарахтается, но при нужном подходе – сдастся, а кто будет упорно сопротивляться до последнего. Таких, правда, единицы.
Ну я не встречал особо. Хотя был один упертый парень в колледже, в Калгари. Мнил себя независимым и гордым, пока ему не доказал обратное.
Но с Третьяковой другое. Тот меня просто раздражал, и охота было спустить его на землю, что, в общем-то, и случилось.
А вот то, что я видел в Третьяковой, это притягивало и распаляло. У меня аж кровь заиграла. Может, потому что вообще любую преграду хочется сломить или хотя бы узнать, насколько она крепка и что там за ней. Может, захотелось показать Третьяковой, как она слепа и наивна и ни черта не понимает в людях. А, может, это я как раз себе хотел доказать, что никакая она не особенная, а такая же, как все. Хотя, скорее, всё вместе.
И её ненависть определённо подбавила азарта. Правда, и удивила слегка. Когда она, такая праведная, успела меня возненавидеть и за что? Совершенно точно я ни ей, ни Чернышову, ни её подружке ничего не делал. Да я её вообще прежде едва замечал. Ну да ладно, так даже интереснее.
***
Только я спустился в холл – как сразу встретил наших. Окружив Чернышова, они опять ему что-то предъявляли, звали поговорить за школу, а тот испуганно тараторил:
– Пацаны, да вы чё? Я всё понял. Я же вот щас ничё директрисе не сказал… сказал, что меня офники избили…
Можно было бы снять