— Сегодня будет праздник в замке Качина, настоящая средневековая ярмарка и рыцарские турниры. Не хотите сходить?
— Нет.
Я обрубаю, но она продолжает, сыплет словами:
— Это очень весело, вы не пожалеете. В прошлом году было фаер-шоу. Изюминку этого года пока держат в секрете, но, поверьте, это однозначно будет… феерия! Пойдемте, составьте мне компанию. Пора знакомиться, Димо. Вы в городе месяц. Пани Гавелкова уже пустила слух, что вы затворник и похожи на мистера Рочестера. Скажите, в вашем прошлом тоже есть сумасшедшие жены и страшные тайны?
Она смеётся.
От нелепости собственного предположения, от остроумия, которое оказывается остроумием только для нее, от желания понравиться, потому что кто-то и когда-то сказал ей, что переливчатый смех обольщает.
Или она сама так решила?
— Нет, — я выговариваю через силу.
Картонным голосом.
И звук, образовываясь, больно царапает пересохшее враз горло.
— Вот и я ей так сказала! Полная глупость! Пани Гавелкова страдает многими глупостями: она верит в призраков и сокровища. Вы еще не слышали от неё про Перштейнец и его исчезнувшую хозяйку, последнюю в своём роду? — вопрос под конец речи Марта завывает зловещим голосом, округляет глаза.
Выглядит… нелепо.
— Нет.
Я повторяю эхом, выпутываюсь из её рук, которые едва ощутимо касаются рукава толстовки, но кажутся железными клешнями и паучьими цепкими лапами.
Прощаюсь.
Грубо и резко.
Не даю рассказать про все хитросплетения и тайны Перштейнца и его загадочных хозяев с сокровищами и родовыми проклятиями. Поворачиваюсь к ней спиной, подзываю Айта и наушники обратно вставляю.
Сбегаю, а Марта задорно кричит вслед:
— Вы очень загадочная личность, Димо!..
Добавляет что-то еще, но «Thirty Seconds to Mars» заглушают ее, ускоряют, заставляя с рекомендованного бега трусцой перейти на быстрый. И тропа начинает смазываться, печёт в легких, сбивается дыхание, теряется размеренный правильный счет.
Размывается действительность, и память побеждает.
Заполняет.
Возвращает смех Алёнки, её голос, и перед глазами встаёт солнечная улыбка, что всегда вызывала ответную, сжимала сердце…
… сердце у Фёдора Алексеевича и без того шалит.
Тянется заскорузлая рука к карману рубахи, где всегда лежит валидол, и брови будущий тесть неодобрительно хмурит.
Но молчит.
А я…
— … а ты невыносим, Митька, — тонкие руки поднимаются, и длинные пальцы путаются в моих волосах, лохматят их.
Скользят по шее.
И Алёнка придвигается, говорит, щекоча дыханием:
— Ты трудоголик и самый кошмарно-ответственный брат на свете. Бедная Даша!
— Данька, — я поправляю машинально.
А Алёна соглашается, повторяет со смешком, поскольку домашнее прозвище Репейника ее веселит:
— Данька.
— Алён, я… переживаю, — я вздыхаю и с дивана встаю.
Прохожусь по комнате, пытаясь заглушить непонятное волнение и тревогу, что смутным призраком появились после последней встречи с Данькой, шептали остаться в городе, не уезжать.
— Знаю, поэтому мы вернёмся сегодня, — Алёнка кивает, поднимается и подходит, чтобы прижаться, почесать смешно нос о нос. — Мама обиделась.
Последние слова она сообщает шёпотом.
По секрету.
Слишком явному, поскольку недовольство Лариса Карловна выражает громко. Гремит на кухне, и нож при нашем появлении начинает стучать резко. Моя же будущая теща поджимает губы и голосом — особенным — проговаривает, выверяя каждое свое слово:
— И все же, Дмитрий, вам лучше остаться у нас.
Поехать утром.
Не срываться в девятом часу вечера обратно в город.
— Мамочка, у Мити завтра смена, — Алёнка отрывается от меня.
Вспархивает, как яркая бабочка, в своем пёстром сарафане, от которого взгляд не получается отвести весь вечер и перестать думать, как тонкие лямки я буду спускать с плеч, тоже не получается.
— И у Даши… — она договаривает, неуверенно, бросает быстрый взгляд на мать, — кажется, что-то случилось, к ней нужно заехать.
Проверить.
Убедиться лично, что всё хорошо, она не соврала и мои опасения напрасны.
— Ну конечно, — Лариса Карловна соглашается, вытирает руки о передник.
Собирает сумку, составляет в неё банки с вареньями.
Соленьями.
И помидоры с виноградом по-новому рецепту поставить Лариса Карловна не успевает, Алёна подкрадывается, обнимает её со спины, наклоняется, заглядывая ей в лицо.
Смеётся.
Играют на щеках ямки, а Алёнка заверяет:
— Все будет хорошо, мамочка…
Мамочка-мама.
Не будет.
Хорошо не будет.
Плохо, впрочем, тоже.
— Будет пусто, — слова вырываются бессильной ненавистью, что застилает глаза, разрывает на части, заглушает обеспокоенный лай Айта.
Заставляет бежать.
Убегать.
От себя и прошлого.
Вот только… не получается.
Сбежать не выходит. Ненависть горит, полыхает разъедающим огнем в груди, воплощается адом, что всё же существует, на земле и внутри нас.
Не потушить и не забыть ни-че-го, но… попытаться можно. Прыгнуть, не раздеваясь и не останавливаясь, в ледяную воду, показавшегося за деревьями, пруда.
Остыть.
И сдохнуть, если очень повезет.
[1] Dobré ráno, Dimo[1]! (чеш.) — Доброе утро, Димо!
[2] Звательный падеж (лат. vocativus) — особая форма имени (чаще всего существительного), используемая для идентификации объекта, к которому ведётся обращение.
Глава 2
Март, 27
Прага, Чехия
Квета
Пророчество майя все же сбывается, рушится мир и конец света наступает, приходит вместе с разгневанным Любошем, что влетает в мой кабинет без стука.
Распахивает матовую стеклянную дверь, кажется, с ноги.
И впечатлительную Люси, что закрывается с ойканьем папками и мелькает на миг бледной тенью в отдалении, пугает. Впечатляет окончательно и бытующее во всей редакции «Dandy» мнение о главном редакторе — садисте, сатрапе и просто дьяволе — подтверждает.
Так, что даже мне хочется приподняться из-за стола и любимому начальнику за спину заглянуть, увидеть скачущих следом всадников Апокалипсиса.
Удостовериться.
— Крайнова, сколько наш самый гуманный суд дает за преднамеренное убийство с особой жестокостью? — Любош вопрошает зычно.
Громко.
И за тонкой перегородкой, что отделяет кабинет от общей комнаты — ньюсрума, на аглицкий манер, — кто-то тревожно охает.
— Любош, не пугай людей, — я хмыкаю хладнокровно, ставлю вопросительный знак, заканчивая и мысль, и статью.
И только после этого перевожу взгляд на взбешенного начальника, отклоняюсь чуть назад, утопая в кресле, и задумчивый вид принимаю.
Вспоминаю показательно.
Предполагаю:
— Пожизненно?
— Думаешь? — Любош фыркает воинственно, отбрасывает с глаз льняной и кудрявый чуб, склоняет голову вправо, напоминая бойцового петуха.
И желтый шейный платок, выбившийся из-под ворота кипенно-белой рубашки, сходство только усиливает.
— Уверена, — я подтверждаю с удовольствием.
Бросаю быстрый взгляд на часы, что показывают третий час пополудни, намекают на пропущенный обед. Возвращаюсь к рассматриванию родного начальства и лучшего друга в одном лице.
Пытаюсь угадать причину вселенского недовольства и острых морщинок, что собираются в уголках голубых глаз и узкими стеклами очков лишь подчеркиваются.
Напоминают про возраст и скорый день рождения.
Мой.
— Томаш такой жертвы не заслуживает… — Любош, то ли тоскливо утверждая, то ли задумчиво вопрошая, бормочет невнятно.
Дает ответ на незаданный вслух вопрос, и сдержать смешок сложно, но я стараюсь, начинаю торжественно и руку в клятвенном жесте поднимаю: