ночь в кресле — малоприятная перспектива. Хотя… смотрю сейчас на Скалаева в нем и думаю, что не такое уж оно неудобное, раз он умудрился там даже заснуть.
Неужели мы с Тимом заняли его единственную спальню? Он не устраивал нам экскурсию по квартире, но мне казалось, что здесь больше комнат, хотя даже если и так, диван в гостиной в любом случае удобнее этого кресла. И тем не менее, Марат выбрал именно его.
— Доброе утро, — шепотом произносит он, словно почувствовав мой взгляд.
Я киваю в ответ, боясь разбудить Тимура и тут же отвожу глаза. Не то чтобы я стеснялась того, что откровенно его рассматривала, но в то же время… я просто не готова встретиться с ним взглядом. Слишком много вчера было сказано и слишком много мне нужно переварить и осознать.
Мне бы очень хотелось вернуть ему его же слова почти семилетней давности. Выяснив правду о той ночи у Грушевского, я рассказала Марату, что между нами ничего не было, что дальше постановочного фото дело так и не зашло, но услышала лишь “это ничего не меняет, Алиса”.
И я бы, действительно, многое отдала, чтобы это было правдой. Чтобы я вчера честно могла сказать, что его рассказ ничего не меняет. Но на самом деле это меняет все. Абсолютно. И от этого мне очень страшно.
Я не готова забыть все эти годы одиночества, все его горькие слова и поступки. Но неделю назад я хотела рассказать ему о сыне, дать ему шанс узнать его.
Пол ночи я пыталась хотя бы в своей голове отмотать время назад, убрать желчь из его голоса, вытравить из памяти холодное лицо, когда он говорил, что ему наплевать на сына. Я честно хотела посмотреть на эту картинку по-другому, в свете вчерашнего разговора. Но если умом я понимаю, что Марат говорил не о Тимуре, что его слова — результат чудовищной, глупейшей ошибки, то сердце все еще отказывается это воспринимать. И я не знаю сколько мне может понадобиться времени, чтобы это изменилось.
Самое смешное, что еще до вчерашнего разговора, я была уверена, что единственное, что меня сдерживает от того чтобы оттаять — это его слова о Тимуре. Но выходит, что боль сидит гораздо глубже. Выходит, что все те раны, которые я вроде как излечила за эти годы, на самом деле все еще кровоточат.
По-хорошему, мне нужно взять тайм аут от Скалаева, от внешних проблем и просто подумать. Переварить. Попытаться разобраться в себе. Но пока на горизонте маячит ублюдок, который поставил себе целью избавиться от меня, это не представляется возможным.
Поэтому сразу после завтрака я отправляю Тимура распаковывать одну из коробок с лего, которые вчера волшебным образом появились в квартире Марата и решительно заявляю:
— Нужно найти того кто за этим стоит. Мы и так потеряли слишком много времени.
— Я над этим работаю, — говорит Марат и потирает виски. Не могу не отметить, что выглядит он очень уставшим. В него, в отличие от меня, не вливали литрами лекарства, а нормально не спал он по моим подсчетам уже вторые сутки.
— Если ты считаешь, что моего отца шантажировали, то в официальных бумагах мы ничего не найдем. Он был умным человеком и уверена, позаботился бы о том, чтобы не оставить следов.
— Шантаж — это лишь одно из предположений. Он пока не особо вписывается в общую картину. Ковальский явно что-то знал, раз от него тоже решили избавиться. Но насколько я знаю, он не был близким другом твоего отца, а значит вряд ли был в курсе каких-то личных дел.
— Что, если его шантажировали не по личному делу? Что, если это было связано с МиКрейтом?
— Первые переводы начались больше двадцати лет назад, Ковальский тогда не работал в компании.
— Больше двадцати? — округляю глаза. Это как же глубоко надо было копать, чтобы зайти так далеко?
— Да, почти двадцать два года назад.— кивает он и с улыбкой добавляет: — Тебе тогда было пять лет по идее. Не помнишь, случайно, ничего такого за что отца могли бы шантажировать?
Он произносит это в шутку, смеясь, но видя мое выражение лица, тут же замирает.
— Алиса, — Скалаев подходит так близко, что я чувствую его дыхание и могу в мельчайших деталях рассмотреть красную сеточку сосудов в уставших глазах. — Ты что-то помнишь?
Его руки ложатся на мои предплечья и он смотрит на меня с таким теплом и беспокойством, что я поневоле расслабляюсь. В этот момент я даже не особо злюсь на свое тело за то что так реагирует на него, за то что позволяет Марату так влиять на меня, потому что как бы я ни сердилась на него, сейчас мне это нужно.
— Возможно. Но… Когда именно был совершен первый перевод?
— Сейчас посмотрю, — он снова начинает рыться в ворохе бумаг на столе, а я вдруг понимаю, что ответ мне вряд ли что-то даст. Мне было пять лет. Я не помню точную дату, когда видела ссору своих родителей. В моей памяти почему-то всплывает лето, но я не уверена, что это не плод моего воображения. В голове стоит картинка нашего с мамой путешествия, мы гуляли в парках, она, кажется, была в легком платье… каждый день покупала мне мороженое и много смеялась. Да, это точно было лето. Но произошла ли ссора сразу после этого или просто мое подсознание склеило именно такую картинку, я не знаю.
— Первый платеж на этот счет датируется августом, банк греческий, это все усложняет.
— Греческий? — не знаю почему это меня так удивляет, у меня все равно нет никаких разумных теорий и предположений.
— Если бы платеж был внутри страны, моим людям было бы легче все выяснить. Но они это сделают. Если понадобится — отправятся в долбанную Грецию, но мы разберемся, принцесска.
— У нас нет времени, — угрюмо заключаю. — У нас нет времени тыкаться в темноте.
— Я знаю, — заверяет меня Марат. — Но мы делаем все возможное.
— В официальных данных мы ничего не найдем. Если мы хотим докопаться до правды, надо порыться в его личных бумагах. Я, конечно, не надеюсь, что в его сейфе нас ждет записка с чистосердечным признанием, но в его доме у нас больше шансов найти что-то полезное.
— Ты права, — кивает он, но