Ознакомительная версия.
Гарсиа Лорка. В самом начале Кордова именуется «далекой» отнюдь не в смысле расстояния. Всадник уже видит город. Хотя пространственно город скорее близко, чем далеко, он отодвинут в абсолютную даль. Загадочная смерть делает его недостижимым, а близкую дорогу – бесконечной и гибельной. Нет тоски по дому, нет слез, нет ответных утешительных воспоминаний. Душа холодеет в настроенности без контуров. Несколько отрывистых восклицаний насчет дороги, лошади, смерти – и это все. Эллиптические предложения в своей безглагольности рождают спокойное принятие чуждого. Глубокое различие налицо. Там, у предшественников, пространственно далекая цель остается духовно близкой. Здесь, у современников, даже пространственная близость пронизана внутренней далью. «Песня всадника» Гарсиа Лорки – стихотворение о невозможной ныне тоске по родным местам, потому что неведомый путь препятствует достижению даже близкой цели.
Темнота, «герметизм», Унгаретти
Современная лирика принуждает язык к парадоксальной задаче одновременного раскрытия и утаивания смысла. Темнота стала преобладающим эстетическим принципом. Вербальная ткань отделяется от обычной языковой функции сообщения, дабы стихотворение пребывало в амбивалентном колебании. Унгаретти или Висенте Алейхандре, к примеру, любят рассуждать о человеческих и естественных элементах своей поэзии, тогда как она полностью зашифрована или, по крайней мере, создает такое впечатление. Темная лирика говорит о процессах, сущностях и предметах, причину, место и время которых читатель не знает и не будет знать. Высказывания не завершаются, но обрываются. Часто содержание составляют переменчивые вербальные движения – резкие, торопливые или мягко скользящие: предметы и аффекты – только материал, не имеющий смыслового решения. Знаменателен интерес современных лириков к одному из самых загадочных провансальских трубадуров – Арно Даниэлю: Паунд переводил его, Арагон им восхищался. Иногда кажется, будто современный дикт – только запись темных предчувствий и слепых экспериментов, предназначенная для какого-то будущего, где она реализуется в светлых чувствах и счастливых экспериментах. Повсюду пожелания, программы, которые трудно выполнить сегодня. Со времен Рембо и Малларме возможный адресат поэзии – неопределенное будущее. Конечно, всегда найдутся поэты, претендующие на пророческий дар, изъясняющиеся темно и возвышенно. Однако современные пророки, как правило, не отличаются возвышенным слогом. Будущее не представляется им в ясных очертаниях. Их темные стихи беспокойно кружатся среди смутных вероятностей.
Многочисленны аргументы, обоснованные или необоснованные, в пользу темного дикта. Некоторые из них процитированы в первой главе. Воля к темноте вводит проблему понимания. На этот вопрос отвечают в манере Малларме, хотя и не столь продуманно. У. Б. Йетс считает, что стихотворение имеет столько значений, сколько их найдет читатель. Для Т. С. Элиота стихотворение – независимый объект, причем отношение автора к стихотворению иное, нежели у читателя; через читателя стихотворение вовлекается в новую игру значений, что вполне естественно, пусть даже это противоречит довольно-таки расплывчатому замыслу автора. Педро Салинас: «Поэзия нацелена к высшей форме значения, расположенной в непонимании. Стихотворение можно дописать, но не прекратить: оно ищет другое стихотворение в самом себе, в авторе, в читателе, в молчании».
Итак, понимание есть продолжение творческого процесса посредством читателя, но также посредством анонимной поэтической энергии: автор может ничего о ней не знать – она таится в его собственной лексике либо в молчании. Мысль насыщена и сложна, сложны и сопровождающие ее поэтические тексты. (Салинас позднее думал иначе; однако изменение манеры мышления отнюдь не отменяет ранней идеи.) «Темнота, в которой упекают поэтов, эманирует из ночи их поиска: человеческая суть погружена в темноту души и тайны» (Сент-Джон Перс). Даже поэтическая техника, считают многие лирики, новое употребление слова, новый синтаксис, анормальные метафоры – все это располагает к темноте. В «Кантико» Хорхе Гильена есть стихотворение «Cierro los ojos» [118] – поэтическое обоснование поэтической темноты, созвучное Малларме, строка из «Surgi de la croupe» взята в качестве эпиграфа. Содержание довольно приблизительно можно пересказать так: я закрываю глаза, и в черном вспыхивают искры – счастье, дар; ночь разбивает свои печати, и видятся светы, преображающие смерть; я закрываю глаза, и новая вселенная ослепляет меня, свободная от суеты и сутолоки; я утверждаю во тьме свою уверенность; чем темней молния, тем сильней я люблю ее – в черном рождается роза. Смысл текста достаточно ясен: благодаря темноте раскрывается внутренний мир, защищенный от назойливости жизни; благодаря темноте, озарению темноты расцветает роза («роза», как и у Малларме, символ поэтического слова, но здесь нет темы «неудачи»). Только в ирреальности, в соответственной темноте дикта рождается стихотворение. Так решается проблема выбора в современной лирике.
В конце двадцатых годов в Италии стали называть темную поэзию «герметизмом». Вначале несколько пренебрежительно, по ассоциации с непонятно-оккультным, затем более спокойно. Название постепенно утвердилось, как это часто случается в истории литературных групп. Итальянцы считали своими герметическими лириками Унгаретти, Квазимодо и Монтале (известного, кроме того, переводами из Т. С. Элиота). Это, конечно, конвенция критики, поскольку и некоторых других поэтов можно причислить к данному направлению. Интересно, что слово «герметизм» впоследствии стало нарицательным при обозначении одной из основных тенденций современного поэтического стиля. В более узком плане герметизм – итальянская форма poésie pure и крайне резкая реакция на декламаторскую манеру письма в духе Д’Аннунцио.
Джузеппе Унгаретти, о котором мы хотим немного поговорить, выработал свой творческий стиль под определенным влиянием Малларме, Валери, Аполлинера, Сент-Джона Перса. К тому же он неплохо изучил Гонгора. Уже с двадцатых годов его поэтика сконцентрировалась на проблеме языка. По его мнению, слово должно быть недолгим разрывом молчания – как у Малларме. Это фрагмент: вибрирует слово между едва задетым, но совершенно таинственным миром и тишиной, смыкающейся над ним. Всем стихотворениям Унгаретти в той или иной мере свойственна фрагментарность. Особенно это проявлено в коротких стихотворениях, где он мастер, подобно Гарсиа Лорке. Содержание там искать бесполезно – оно или ничтожно или вообще тает на глазах. Непередаваемые в переводе, его слова – лирико-сонорные формулы, оставляющие притягательное эхо. Содержание длинных стихотворений также не производит конструктивного впечатления. Движения (как-то: раскрытие, брожение света, погружение, дрожь), хотя и более постижимые, чем носители движения, очень многозначны и вполне допускают иной динамический порядок.
Темноту Унгаретти хорошо иллюстрирует метрически свободное стихотворение «L’Isola» [119] . Оно высказано в неопределенных, просто построенных предложениях с подчеркнутой звуковой фактурой. «Я» отсутствует. Носитель действия – «он». Кто? Неизвестно. Детерминант, в данном случае личное местоимение, ни разу не появляется и содержится, согласно итальянскому словоупотреблению, только в глагольных формах. Поэтому функция неопределенности еще интенсивнее, чем, скажем, в немецком переводе. Неопределенность повышается отрывочностью высказываний. Представления из буколического мира образуют материал процесса: остров, леса, нимфа, пастух и овцы. «К берегу спустился он… и устремился дальше, и привлек его шум крыльев, освобожденный из биения сердца бешеной воды; призрак увидел он… нимфа… и колеблясь в душе своей от обмана к пламени истинному, пришел на луг, где тени собирались в глазах девушек…» (Каких девушек?) Здесь прекращается процесс, оставаясь фрагментом беспричинным и бесцельным. Заключение спокойно и статично. Вербальные группы становятся анормальней: «Дистилляция. Ветви сочились медленным дождем стрел… дремали овцы под нежной кротостью; руки пастуха были стеклом, разглаженным вялой лихорадкой». Где же пришедший на луг? Спокойное заключение, казалось, позабыло о начальном процессе и его инициаторе. Правда, последний гораздо незначительней самого процесса. Содержание стихотворения растворяется в линиях движения: некое прибытие, некая встреча, некое успокоение. Линии, движения вполне абстрактны и независимы от тайны своего процесса. Заключение эту тайну не разрешает, а добавляет еще одну. Движение кончается покоем. Однако образный диссонанс (руки, как стекло) предваряет более высокую степень сугубо вербальной темноты.
Герметический дикт вызывает иногда впечатление, что его создатель хочет завершить свое произведение «хлопаньем двери», по выражению Гаэтана Пикона. Часто, к сожалению, герметизм – только модная манера, вскормленная шарлатанством. Авангардисты любят изощряться в изготовлении совершенно безумных текстов. Даже у Рембо встречается нечто подобное. Результат модного сего «герметизма» – полная беспомощность критики. Недавно в Австралии несколько шутников опубликовали абсолютно бессмысленные стихи как мнимое наследие мнимого шахтера: критики были поражены «глубиной» книги. В американском издании У. Б. Йетса можно прочесть «soldier Aristotle» вместо «solider Aristotle» [120] . Один молодой поэт, не заметив опечатки, долго ломал голову над секретом «солдат Аристотеля». Иногда поэты иронизируют над темнотой собственных произведений. Рильке написал касательно шестнадцатого сонета к Орфею: «Сонет, кстати говоря, адресован одной собаке. Я не в силах в нем разобраться». Это напоминает автоиронию некоторых заключений Малларме.
Ознакомительная версия.