Ознакомительная версия.
Разумеется, Валери не ограничивается такими вербальными эффектами. Его лирику характеризует закон внутреннего стиля. Он проявлен не столько в тематике, сколько в движении духовного акта через образный материал, в интенсивности художественного сознания. Валери однажды сказал об «интеллектуальной комедии», образующей центральную динамику стихотворения. Яркий пример тому – «Au Platane» [126] . Едва ли стоит упоминать, что дерево здесь не очень-то соотносится с реальным деревом. Это манифестация чистого динамизма, напряженная между влечением вверх и скованностью глубиной. «Дерево» слышит зов «ветра», желающего стать его языком, и диктат глубины, понуждающий к молчанию, – все это соответствует опытам Малларме. И здесь также напряжение никак не разрешается. Абстрактная игра энергий диссонантна в стихотворении. Но диссонанс возникает еще и между конфликтностью содержания и напевностью стиха.
Любопытно, что в лирике Валери ни темы, ни интерпретации тем не отличаются внутренним единством. Это свидетельствует о духовном драматизме, о тяготении к «comédie intellectuelle». Интеллектуальные процессы постоянно варьируются. Пробуждение из хаотического сонного марева в рассвет сознания сменяется однозначным погружением в сон. При всей близости к Малларме Валери не унаследовал его скрытой, но строгой верности определенной тематике. «Cantique des Colonnes» [127] – песнь чистых линий архитектонического тела, песнь для глаз, упивающихся математически упорядоченным спокойствием каменного бытия; дух настроен к этому бытию и согласован с ним. Иное дело – «Cimetière Marin» [128] . В знаменитом стихотворении не только встречаются образы и темы из Лукреция, оно выдержано в лукрециевой интонации. Это стихотворение духовного кризиса. Сознание хочет идентифицироваться с идеей спокойного бытия, с «крышей» морей, с диадемой высшего света и с торжественным небытием мертвых. Однако властно притягивает живая жизнь. Сознание в конце концов отдается ей, несмотря на ее иллюзорность. Поначалу статичные метафоры постепенно динамизируются, и морю возвращаются привычные имена (волны, вода) в знак того, что сознание открывается естественной реальности. Это словно бы отрицание крайних абстракций Малларме и оппозиция «Cantique des Colonnes». Однако попадаются совсем иные решения в других стихотворениях. Очевидно, решения не акцентированы в поэзии Валери. Духовный акт претворен в песню, где интеллектуальность и чувственность, ясность и тайна сплетаются в созвучиях.
Отсюда легко перейти к испанцу Хорхе Гильену. Его поэзия задевает сферу влияния Малларме и Валери. Последнего он переводил и лично общался с ним. В молодые годы питал пристрастие к poésie pure («ma non troppo» [129] , по его собственному выражению); впоследствии Гильен дистанцировался от нее. Подобные позиции не означают ни противоречия, ни развития, а просто свидетельствует о зыбкости определения. Хорхе Гильен – один из самых последовательных протагонистов интеллектуальной лирики. Большинство его стихотворений входит в состав единого произведения, которое появилось впервые в 1928 году, потом неоднократно дополнялось и завершилось в 1950 году («Cántico» [130] ). Произведение обладает архитектонической структурой, как «Fleurs du Mal» Бодлера, и числовым композиционным строем, выдержанным с почти дантовой строгостью. Поэзия Гильена – лирическая онтология и онтологическая поэтика. Она колеблется между очень простыми данностями и резкими абстракциями. Темнота текстов Гильена, обоснование которой встречается в самих этих текстах (см. выше о стихотворении «Закрываю глаза»), чрезвычайно затрудняет интерпретацию. Персональное «я» отсутствует в лирике Гильена. Ее субъект – «духовный глаз»; это напоминает «абсолютный взгляд» Малларме. Духовный глаз игнорирует жизненную материю, чтобы стать зеркалом мира и просвечивающей сквозь наполненность мира чистой структурой бытия. Спокойной, человечески чуждой радостью озарено произведение. Это интеллектуальная радость созерцательной силы, которая различает в вещах молчаливость их древних форм и властительно знает, как в слове придать всему существующему недостающую духовную суть.
Когда Гильена называют «поэтом элеатской школы», хотят, очевидно, таким образом расценить его отношение к трансцендентному бытию. Однако в его лирике мало высказываний о бытии – это, собственно, не проблема лирики. Здесь движение, движение к бытию, движение из хаоса к свету, от беспокойства к покою. Свет, как незапятнанная явленность бытия, высшая ценность: насыщенные светом стихи формально самые безупречные. «Только свет», – так звучит одна из его строк. Но главное событие этой поэзии – «радость перемены, перехода». Ее лирическая энергия рождается в напряженном порыве сублимации. Она сначала добивается естественного совершенства объекта, делает сад «еще более садом», мост «еще более мостом», чтобы затем освободить категориальную сущность (как у Малларме) в торжествующей эпифании света. Процесс захватывает всю область живого и чувственного, где «материя познает милость формальной трансформации». Но материя при этом мучительно отчуждается. Вещи склоняются «в слезах» перед чистой идеальностью. Язык не украшает их, но обнажает их чистую эссенциальность в ее почти нереальных взаимосвязях. Одно стихотворение называется «Ciudad de los estíos» [131] . Первый стих – «город случая». Шелковый свет ласкает и проясняет линии этого города; они «опьянены геометрией», «наслаждением точности»; они превращаются в «эссенциальный город» («Ciudad esencial»). Ландшафты становятся невещественными напряженными переплетениями. Снег и холод – символические слова для абсолюта – сублимированного смертельного рока, хотя иногда Гильен наделяет абсолют неким панвитализмом. Видимое теряет видимость перед нашими глазами. Возникает характерная для Гильена пустота образного пространства, которой владеют несколько статичных прафеноменов (круг, линия, объем) или ставшие невещественными символы подобных феноменов (роза, поток, снег). Чистая линеарность предвосхищает движение: море – дуги, кривые сложных очертаний, а не волны. Произведение предстает стереометрически сконструированной, пронизанной светом моделью бытия. Нет места ни человеку, ни человеческому. Любовная лирика Гильена, как и у Малларме, есть ревностная онтология. К телу возлюбленной, а не к ее душе направляется любящий, дабы задумчиво созерцать смутное, затем все более прозрачное созревание бытия; она и не подозревает, что являет собой «светозарный прорыв в ясность». Аналогично отношение к весне, к детской игре. Сияние весны не создано для человеческого сердца; «над ликующей суматохой плывет зов, далекий и отзывчивый, кроткий зов от никого к никому». Дети играют на берегу, но отнюдь не они герои стихотворения: это солнце и раковины и, возможно, детские руки, обособленные и автономные; и заключительный переход в музыку понятий: «Розовые лодыжки, раковины, раковины, созвучие, конец, круг» (Playa [132] ). Так как в круге, «невидимом в границах воздуха», говорит высшая жизни тайна бытия, которая блистает и скрывается в блеске – подобно поэзии (Perfección del Círculo [133] ).
Простое рассуждение касательно этой лирики не в силах передать ее напевности, металлической напевности в диапазоне и без того жестких и решительных испанских звучаний. И ее абстракции – песня. Согласно тематике, она имеет дело с лексикой, призванной отражать абстрактное и геометрическое: кривая линия, поверхность, наполненность, бесконечность, субстанция, ничто, центр. Между этими словами и словами, выражающими элементарное и негеометрическое, языковая граница столь же мала, как и между понятийным и чувственным содержанием данного лирического мира. К примеру: «Оперение лебедя намечает схему роковых молчаний». Если в стихотворении содержится какая-либо сцена, ее действующие субъекты – абстракции. Но Гильен использует и другие средства для разработки своей тематики. Он имеет пристрастие к весьма отрывочным номинативным высказываниям, где явления и понятия изолируются, где время либо устраняется, либо патетически призывается. Нет вербального потока, есть колебания и препятствия, четкие, категорические утверждения, затем краткие, остающиеся открытыми вопросы или осторожные восклицания. Гильен – виртуоз в искусстве пробуждения эха из слов сжатых и скупых: эхо продолжает еще долго резонировать в отчужденном и таинственном пространстве. У него, как у многих современных поэтов, наблюдается контраст между очень простой конструкцией предложения и темнотой содержания. Собственно содержание, будь то образ или понятие, выступает в виде чередующихся фрагментов, из которых последующий никак не связан с предыдущим. Отсутствует даже тончайшая ассоциативная нить. Всегда что-то пульсирует, что-то происходит в этих стихотворениях. Но фазы процесса, пока они еще остаются на эмпирическом уровне, не обусловлены ни малейшей необходимостью, кажутся безосновательными и бесцельными. Необходимость чувствуется в длительности или перемене абстрактных напряжений. Однозначно только: отсутствие натурального гуманизма. (Это проступает еще резче в поэзии после 1957 года.)
Ознакомительная версия.