в «Зиме» поэт еще не был вооружен этой мыслью.
Вот почему им тотчас же овладевает раскаяние, столь же искренне-страстное, как опьянившая было его мечта о гибели Парижа. Отвергая теперь это грозное романтическое видение, даже испугавшись его, он бросается в другую крайность, снова романтическую: он готов признать свои «заблуждения», отречься от ненависти («я ненавидел тогда, потому что страдание ожесточает»), покаяться в том, что «растравлял слезами свои пламенные ямбы». И он заканчивает «Зиму», жалобно взывая к божеству уже не как к грозному судии, карающему земную несправедливость, а как к благому, доброму и милосердному владыке, который только один печется об угнетенных, только один способен положить конец земным горестям:
Господь, ты спас от бурь мое нагое тело,
Но братьев горести не ведают предела;
При виде их нужды мутится разум мой.
…………………………………………
Дай манну им вкусить, и стихнут их проклятья;
Ты требуешь любви — так пусть не страждут братья!
Можно заметить, что обращение Моро к богу не слишком-то почтительно и смахивает не на просьбу, а на требование (напоминая вышеприведенное обращение к богачам в «Сожженном селе»). С небесами у Моро были отношения сложные: и вера в бога с его огнекрылыми серафимами, вбитая в поэта годами семинарии, и насмешка над евангельской легендой в песне «Брак в Кане Галилейской», и готовность вечно голодавшего поэта зажарить и съесть самого ангела, буде он прилетит к нему с небес (это единственно уцелевшее четверостишие из не дошедшей до нас «Оды к голоду»).
Широка амплитуда колебаний и противоречий «Зимы». Моро создавал романтический образ зловещего «подземного народа», потому что еще не ведал о задачах рабочего класса. Ищущая мятежная мысль Моро заблуждалась, путалась, страшилась собственных видений, мучилась, металась в разные стороны; это были колебания, объяснимые незрелостью тогдашнего революционного движения. Революционной мечте поэта в «Зиме» присущ пока лишь негативный характер: ей ясна только потребность разрушения старого мира, потребность народного отмщения всем угнетателям.
Если кроткая, но столь измученная душа поэта, переполненная и всеми «страданиями братьев», сумела взмыть до оправдания революционного террора, до видения испепеляемого Парижа, то всё это было лишь молниеносной вспышкой отчаяния, так испуганно погасшей. Впоследствии ненависть Моро к буржуазному миру более упрочится — в яростных инвективах сатиры «Жану-парижанину» (о которой тоже помнили коммунары) и в ряде полных угрюмого озлобления песен. Поэт теперь уже не пугался новых взрывов своей ненависти, неминуемо возвращавшихся к нему под влиянием все тех же противоречий действительности Июльской монархии.
После запрещения «Диогена» Моро впал в самую отчаянную нищету. Газеты и журналы не принимали его стихов под тем предлогом, что у него имеются более талантливые конкуренты — поэты Берто и Вейра (авторы «Красного человека», тоже запрещенного), обивавшие, подобно ему, пороги всех редакций. И тут Моро совершил большую жизненную ошибку: чья-то рука втолкнула его к префекту парижской полиции, задетому в одной из сатир Берто и жаждавшему ответить своему оскорбителю тоже стихами, для сочинения которых он никак не мог найти автора. Моро написал эту сатиру, за которую восхищенный префект заплатил ему целое состояние — 300 франков. Поэт быстро опомнился и в покаянном письме рассказал Луизе Лебо о том, что он наделал под влиянием голода и злобы…
После жесточайшего разгрома левореспубликанских восстаний 1834 г., вспыхнувших в ряде городов Франции, реакция праздновала победу — и Моро оказался одиноким бойцом разбитой армии повстанцев. Его творчество испытывало теперь процесс дальнейшей «романтизации»: трагически обострились темы одиночества, страданий гонимого, не признанного обществом поэта, нарастали настроения меланхолии, подавленности, обреченности, прощания с жизнью… В элегии «Одиночество» Моро рассказывал о безвыходном отчаянии, вечном спутнике последних лет его жизни:
Не на нужду мою я возроптал, о боже:
Она — сестра моя, а голод — он ведь тоже,
Войдя, как старый друг, под мой унылый кров,
Не оборвет стиха, не прогоняет снов.
…………………………………………
В молитвах пламенных всегда прошу у неба
Вина лишь для души, для сердца корку хлеба —
Любви!..
Но упования на бога не удовлетворяли поэта (что явствует из его стихотворения с характерным заглавием «Четверть часа набожности»), и в элегии «Одиночество» он уподоблял себя то
Змее, разрубленной на звенья, что, крутясь
От боли, прыгают, ища былую связь,
то даже заживо погребенному: пробудясь в могиле,
На помощь он зовет, он корчится в земле
И только червь ему внимает в черной мгле…
Что ж удивительного, если действительность представлялась поэту каким-то злобным кошмаром, если в песне «Воры» он рассказывает, что увиденные им однажды в суде двенадцать отвратительных физиономий — ростовщиков, интендантов, спекулянтов, воров всех мастей — оказались не подсудимыми, а самими судьями!
Они, чьему ареопагу
Тулон за всю их подлость мал,
Туда отправили беднягу,
Который хлеб и воздух крал.
Что удивительного, если в песне «Остров горбатых» Моро повествовал о такой стране, где необходимо быть горбатым или горбатящимся приспособленцем, ибо «люди с прямою спиной плохо приняты в стране горбатых»; чтобы преуспеть в этой стране, персонаж песни приделал себе искусственный горб — и мгновенно пошел в гору, разбогател, стал знатной персоной, женился на королевской дочке…
Образ современной Франции, страны властвующих воров и преуспевающих уродов, Моро дополняет песней «Г-н Пайяр» (т. е. «Г-н Развратник»), где создан яркий типический образ нового угнетателя народной бедноты — помещика, но уже не дворянина, а буржуа или разбогатевшего кулака. Упоенный своей властью и богатством, он превосходит былого феодала в мелочной жестокости, насилуя женщину, укравшую в его владениях яблоко или орех, насилуя другую несчастную, которую нужда погнала просить у него хлеб, насилуя молодую мать у колыбели ее младенца. Он — местный владыка, ему сходит с рук все, а похоронят его с пышными почестями, ибо «как в бордели, так и в церкви он купит все за свои деньги». Моро новаторски создал в лице г-на Пайяра (как и в сатире «Жану-парижанину») образ буржуазного угнетателя народа; это был немалый шаг вперед сравнительно с беранжеровским Трестальоном, типизировавшим лишь неистовства политической реакции, белого террора.
Многое множество неправды и зла видел на земле Моро, и высоко должно быть оценено то, что он успел написать, вернее, то, что до нас дошло (многое не сохранилось, а авторство тех стихотворений, которые он в последние годы жизни вынужден был печатать без подписи в