У меня ты получишь комнату для занятий, одежду ты получишь, так же как и Александр, так что на жизнь здесь тебе не придется зарабатывать. Тебе лишь остается заканчивать научный труд, заниматься, может быть, учить языки.
В одном только я с тобой не согласен. По-моему, ты недооцениваешь ту пользу, которую ты получил от тех, с кем вместе работал. Возможно, теперь они и эксплуатируют тебя, но поначалу тебе было за что благодарить их. И мне очень бы хотелось, чтобы и ты сам в душе чувствовал признательность за это и высказал им ее. В начале твоей работы ты ведь смотрел на старших как на авторитеты и не считал себя умнее всех. Я также не одобряю твоего желания принять американское предложение.
Твой любящий отец Б. Ф. Нансен».
Пришло еще одно длинное письмо. У отца был долгий разговор о будущем сына с профессором Робертом Коллетом, у последнего нет веры в постоянство Фритьофа; Фритьофу пришлось набраться терпения и снова пуститься в объяснения.
«Мне было больно видеть,— писал Фритьоф отцу,— что ты неправильно меня понял, и моя непреклонная гордость, наследственная черта рода Нансенов, которой, увы, обладаю и я, должен признать это, претерпела чувствительный удар.
У меня много, к сожалению, очень много недостатков, но если бы ты мог заглянуть в глубину моей души, вряд ли ты нашел бы среди моих скрытых пороков неблагодарность.
Никогда у меня и в мыслях не было сесть тебе на шею. Нет, дорогой отец, я считаю, что куда естественней содержать своего отца, нежели быть у него в долгу. Я молод и силен и ни за что не соглашусь жить в нахлебниках, а уж тем более за твой счет, я и так всем обязан тебе. Я только спрашивал, можно ли мне будет некоторое время у тебя столоваться, поскольку я думал, что это не очень увеличит расходы на хозяйство. В остальном, за квартиру и одежду, я в состоянии платить сам сколько потребуется. И я совершенно уверен, что через некоторое время смогу сам полностью себя обеспечить.
Если я и оставляю мою должность здесь, то это не совсем непродуманный шаг. У меня будет тысяча пятьсот крон в год прочного дохода при обязанности работать два-три месяца в год. Неудобство здесь только в том, что эта работа начнется не раньше февраля следующего года, хотя я, конечно, кое-что заработаю до этого времени. Дело в том, что мне настойчиво предлагали стипендию, с тем чтобы я занялся изучением лова сельди, а это означает два-три месяца работы и тысячу триста крон дохода. Кроме того, я мог бы заработать еще двести крон в год за четыре листа для «Вестника рыболовства» (по пятьдесят крон за лист).
Ты видишь, что финансовые перспективы, хоть и не блестящи, но вce-таки лучше, чем требуется мне, так как я благодаря моему воспитанию очень непритязательный человек. Если придется туго, я смогу жить скромно, особенно если речь идет о моих научных занятиях, которым я намерен себя посвятить и ради которых готов пожертвовать всеми прочими из так называемых жизненных благ.
Относительно того, что Коллет наговорил о немецких университетах, будто бы там «нужно заниматься в одиночку в тишине (!), ходить только и лабораторию и обратно и затем зубрить, штудировать и исследовать (!!), что это, мол, изнурительная работа, требующая мужества (!),— так разве Коллет учился когда-либо в немецком университете? И работал ли он когда-нибудь с микроскопом?
Я полагаю, что знаком с немецкими университетами и учебой в них очень хорошо, так как в течение многих лет работал с немецкими зоологами, приехавшими сюда (более или менее выдающимися). Я смог бы освоиться с тамошней жизнью и жить дешево.
Что касается сидячей работы, то я думаю, что три года, проведенные большей частью у микроскопа, кое-чему меня научили. Тот, кто по-настоящему ушел в занятия, об этом даже не задумывается, для него просто необходимо пожертвовать всем остальным, даже и вылазками в лес и горы, пойти на это для него ничего не стоит. В последние годы от прогулок мне пришлось совсем отказаться, одним словом, это и была как раз такая жизнь, о какой говорит Коллет. Только я бы не назвал это долбежкой, потому что работал с удовольствием, если только времени хватало. А если времени не хватает, так пользуешься тем, что есть, не думая ни о чем другом.
Что же касается Америки, то, по-моему, Коллет и здесь не вполне представляет себе их условия. Я думаю, там как раз есть будущее для зоолога. Каждый год там жертвуются большие суммы на зоологические исследования, и Коллет, наверное, не станет оспаривать, что такие люди, как Агассис и сын,— выдающиеся зоологи, хотя, наверное, есть такие и в Европе. К тому же я думаю, что если представляется случай, то ничто так не развивает, как путешествия в другие края Земли, знакомство с другими цивилизациями, вместо того чтобы постоянно общаться с одними лишь надоевшими европейцами.
У меня нет большого желания занять должность препаратора в университете Христиании, о которой ты пишешь, потому что там вряд ли окажется лучше, чем здесь.
Но чтобы уж покончить с этим, я хочу утешить тебя и сказать, что я решил остаться в музее до осени, а дальше будет видно. Я тебя настоятельно прошу — когда ты прочтешь это письмо, перестань об этом думать. Будь спокоен за твоего Фритьофа, он совсем не такой неосторожный, как ты думаешь, и не собирается поступать необдуманно. Не беспокойся больше, бедный отец.
Будь здоров, мой дорогой отец. И если я невольно причинил тебе боль, то во всяком случае не по злому умыслу. Прости твоего сына Фритьофа».
Но Фритьоф очень ценил профессора Коллета и его мнение. Из письма, в котором он говорит о приглашении из Америки, также видно, как рано он понял, что однообразная работа в музее не для него и что как ученый он должен искать себе занятия в других областях.
«Дорогой Коллет! Примите мою горячую и сердечную благодарность за Ваше письмо, которое обнаруживает Вашу неизменную доброту и благожелательность ко мне, а также за веру в мое будущее в области зоологии. Могу только сказать, что получил чрезвычайно заманчивое предложение, и многое в нем склоняет меня к отъезду, а поскольку я к тому же, видимо, обладаю качествами, необходимыми для такой должности, что, впрочем, может быть и не так, то, полагаю, оно мне подходит.
Правда, честно говоря, я с каждым годом чувствую в себе все меньше склонности руководить музеем, коллекционирование также недостаточно меня интересует, ведь не все люди в этом отношении одинаково устроены. И если я делаю что-то в этой области, то скорее руководствуюсь чувством долга, чем душевной потребностью.
Всегда преданный Вам Фритьоф Н.»
Отправив по почте это письмо, Фритьоф вернулся в музей, погруженный в свои мысли, и принялся за работу. Тут вошел доктор Даниэльсен.
«Ну, Нансен, как дела с нервной системой у ваших крошек?» «Спасибо, им получше»,— отвечал Фритьоф в том же тоне. «А с вашей собственной нервной системой?» — «Тоже неплохо». Даниэльсен выглянул в окно: «Плохая погода для донных проб. Поди, скоро потребуется новый материал?»
«И на что он только намекает?» — подумал Фритьоф. «До меня дошли слухи, что вы собираетесь покинуть музей». Фритьоф покраснел.
«Послушайте, дорогой друг, мне кажется, вы не должны этого делать. Нет, не прерывайте меня, я хочу вам кое-что сказать. Вам лучше заниматься здесь, у нас, чем в Христиании. Попросите только отпуск на год, ничто не мешает вам получить его. Тогда вы сможете сами распоряжаться своим временем. Вам надо все устроить так, чтобы большую часть вашего заработка употребить на поездку. Что же касается музея, то вы сами понимаете, что не может все годами идти по-старому. Ручаюсь, что у вас будет должность. Под вашим началом будет молодой человек, которому достанутся все тернии, а вы сами устроите все по своему желанию».
Что можно было ответить на такое предложение? Фритьоф безмолвствовал. Ему так великодушно пошли навстречу! И как раз в нужный момент!
«Разве это не странно? — писал он в тот же вечер отцу.— Если есть человек, который верит в своего гения судьбы, то этот человек, я. Так часто именно в критический момент моей жизни наступают такие странные случаи, которые указывают мне путь. Вот и сегодня так... Я рассчитал, что на свои сбережения и остаток жалованья я сумею прожить, и, надо сказать, предложение было соблазнительным».
Это было его последнее письмо домой. На него он не получил ответа. Через несколько дней пришла телеграмма о том, что у отца опять был удар. Фритьоф сразу же выехал, но опоздал. Он тяжело переживал это. Он понимал, конечно, что когда-нибудь это должно было случиться — отец был таким усталым, подавленным,— и все-таки не мог примириться. Было горько, что так и не повидал отца перед смертью.
С тяжелым сердцем вернулся он в Берген. Пробовал сосредоточиться на работе, но не мог. Теперь он сам себе голова и может делать что хочет, не давая никому отчета. Но радости от этого не было. Он чувствовал себя одиноким. Никто не заменит ему отца.