Запасной гвардейский Семеновский полк фактически не расформировывался. Во–первых, потому, что это была самая боеспособная часть в Петрограде. Во–вторых, она была боеспособной частью именно потому, что в наименьшей степени подверглась революционному разложению: это была гвардия, элита.
«Офицеры и солдаты, в отличие от большинства других полков, представляли действительно настоящую «полковую семью». Это было достигнуто, не в последнюю очередь, очевидно, и благодаря достаточно большому числу младших офицеров из числа бывших фельдфебелей и унтер–офицеров полка. В то же время в запасной гвардии Семеновский полк было зачислено много кадровых фронтовых офицеров из основного гвардейского Семеновского полка, расформированного в конце декабря 1917 года»5.
Семеновский полк и до революции считался одним из самых верноподданнически настроенных. Многие офицеры, принимавшие участие в подавлении декабрьского восстания 1905 года в Москве, еще продолжали служить в полку.
Итак, Тухачевский прибыл в Петроград за несколько дней до большевистской революции — 16 октября 1917 года, а известие о ней застало его во Вражском.
Он вернулся в Петроград, где разом окунулся в бурлящую смесь новостей, впечатлений, эмоций. Для него, оторванного в течение двух с половиной лет от России, все было ново, а осколки старого, «застрявшие» в памяти, лишь усиливали тревожность этой новизны.
Офицерская среда, по которой он ностальгировал, поразила растерянностью и раздраженной негативностью восприятия происходящего. У Тухачевского пока не было опыта «проживания» перемен, произошедших со страной в его отсутствие. Он вынужден был переживать их ретроспективно — со слов однополчан. Но эта «ретроспектива » накладывалась на пронзительные ощущения, порожденные сегодняшним днем. У него не было времени анализировать. Да и о какой способности к трезвому анализу можно говорить, когда обретена столь долгожданная свобода, когда нервы на пределе, когда обуревает жажда действия. Стремление Тухачевского наверстать упущенное, участвуя в актуальных событиях, опрокинуло прежнюю систему координат, в том числе — нравственных.
«Его деятельной натуре, так долго лишенной живой работы, открывалось большое поле деятельности, чему он не мог не радоваться 6, — вспоминала сестра Тухачевского Елизавета.
«Первые недели революции — время психологическое по преимуществу, время обнаженных нервов; время, когда народ, больше, чем когда–нибудь, живет только воображением, только чувством, только впечатлениями»7, — состояние двадцатичетырехлетнего Тухачевского в конце 1917 года абсолютно соответствовало этому наблюдению А. Ф. Керенского. В сознании подпоручика Тухачевского все прошлое было скучным, все настоящее вызывало дерзкое любопытство. Его привлекала политика действия, и только большевики демонстрировали ее в октябре–ноябре 1917 года. Ситуация в армии его раздражала, он выбрал то, что отвергло большинство, и…
стал большевиком.
К большевизму Тухачевский, как уже отмечалось, стал склоняться еще в плену.
«Революционер порвал с гражданским порядком и цивилизованным миром, с моралью этого мира… Для революционера все морально, что служит революции… Революционер уничтожает всех, кто мешает ему достигнуть цели»8.
Тухачевский в принципе не интересовался политикой как отвлеченной системой идеологических взглядов, он не был революционером по убеждениям, но был готов пойти вслед за теми, кто избавит Россию «от хлама старых предрассудков».
Учитывая склонность Тухачевского к языческому «варварству », его симпатия к большевикам также вполне объяснима.
«…По–видимому, он был лишен каких бы то ни было принципов, — обращал внимание Л. Сабанеев. — …Он, видимо, готовился в сверхчеловеки»9.
Тухачевский был радикалом по мировоззрению: воинствующий, насмешливый атеизм, жажда «новой жизни», порожденная ощущением «упущенного времени», честолюбие, отсутствие жалости к окружающим, замеченное еще товарищами по плену. Набор качеств вполне большевистский. Не исключено, что «ущербность» происхождения, загнанная в подсознание, сыграла не последнюю роль в выборе пути.
Большевизм отвергал сословность. И принадлежность к крестьянству была теперь скорее плюсом. А дворянство давало возможность почувствовать себя исключительным в пролетарской среде. Эта «двойственность» импонировала Тухачевскому.
Но определяющей все–таки была жажда поступков без полутонов и неопределенности. Рефлексию Тухачевский уже в то время признавал только в литературе. Потому, учитывая, что его близкие знакомые — профессор московской консерватории, друг его отца Н. С. Жиляев и «потомственный коммунист » Н. Н. Кулябко — были участниками революционного движения, его интерес к большевикам и последующее вступление в РКП (б) выглядят вполне логично.
Он играл в революцию. В этом он вполне соответствовал молодым жестоким романтикам из столичной интеллигенции.
В 1917 году жаждущему перемен поколению двадцатилетних та кровавая свобода еще казалась веселой…
О, кровь семнадцатого года, Еще, еще бежит она:
Ведь и веселая свобода Должна же быть защищена10.
Разумеется, свой выбор Тухачевский должен был мотивировать и для самого себя, и для «референтной группы » — бывших сослуживцев. Так поручик–преображенец Леонов, общавшийся с Тухачевским, вспоминал:
«За каким–то праздничным обедом или ужином, в офицерском собрании, офицеры жаловались на то, что солдаты распущенны,
что с ними ничего поделать невозможно, что служить стало невозможно и т. п. Тухачевский долго молчал, а потом сказал, что сами офицеры во всем виноваты, что это офицеры позволяют командовать сволочи, а что он, Тухачевский, готов пари держать, что через два года он будет командовать этой сволочью и что она будет ходить туда, куда он ее погонит, как ходила при царе»11.
Это была явная бравада выбором, своего рода — офицерская фронда.
«Было время, когда меня соблазняло вычитанное из «Бесов»:
«аристократ в революции обаятелен». В этом был своеобразный романтизм»12, — писал Н. Бердяев в «Самопознании».
Тема аристократии в демократии оказалась жизненно актуальной и для Тухачевского, с юности увлекавшегося Достоевским.
В литературе постсоветского периода бытовало мнение о том, что Тухачевский выбрал коммунистическую партию, поскольку она открывала путь к карьере. Это не так. В начале 1918 года победа большевиков казалась призрачной даже им самим, наглядный пример февральской революции тоже убеждал в нестабильности режима, захватившего власть. Вероятность оказаться в лагере побежденных представлялась куда большей, нежели надежда на скорый карьерный рост. То был риск, и Тухачевский рискнул.
И, как казалось долгие годы, — выиграл. Известный либерал–веховец П. Б. Струве говорил:
«Самодержавие создало в душе, помыслах и навыках русских образованных людей психологию и традицию государственного отщепенства »13.
Это — о Тухачевском.
Русское офицерство встретило Октябрьский переворот, колеблясь между активным неприятием и индифферентностью.
Лишь единицы приветствовали его. Бывший прапорщик Семеновского полка Е. Кудрявцев сообщал:
«Нужно сказать, что встретило (революцию. — Ю. К.) поневоле «хочешь не хочешь, но встречай». Никто из офицеров, в том числе и я, в стойкость Советской власти не верили. На октябрьский переворот мы все смотрели, как на авантюризм, затеянный большевика ми. Ленина и других вождей рабочего класса считали агентами и шпионами Германии»14.
Но такое же или близкое по «интонации» отношение сложилось к тому моменту в офицерской среде и к Временному правительству. Один из главных мотивов для критики — его неспособность обеспечить «порядок», показать «твердость власти», в первую очередь в борьбе с «анархией»15. Тухачевский, который еще в плену укрепился во мнении о «недееспособности» Временного правительства, демонстрировавшего властебоязнь, вернувшись в Петроград и пообщавшись с однополчанами, лишь
подтвердил свои предположения.
Вместо обещанных успехов сильной и крепкой духом «свободной армии» обыватели видели рост анархии, дезертирства, содрогались от известий о новых военных неудачах.
Прославляемая «бескровная революция» сопровождалась продолжающимся кровопролитием на фронте, повсеместным распространением самосудов и стычек криминального свойства16.
«Началось брожение в армии, солдаты убивают офицеров, не хотят больше сражаться. Для России все будет кончено, все будет в прошлом»17, — зафиксировала в дневниках императрица Мария Федоровна. Эти эксцессы к осени 1917–го стали практически будничными. Генерал Н. Н. Головин писал:
«Произошел окончательный разрыв между двумя лагерями:
офицерским и солдатским. При этом разрыв этот доходит до крайности: оба лагеря становятся по отношению друг к другу вражескими.