затем рабочий — и это, как и во время революции 1848 г., заставило некоторые группы среднего класса, вытесненные на обочину, разочароваться в демократии.
Добавлю еще одно. Политическое прошлое класса может определять его поведение в дальнейшем. Рассмотрим крупных землевладельцев. В довоенной Европе они, как указывает Баррингтон-Мур, были главной политической силой: именно они управляли обществом. Но в межвоенный период, после индустриализации и земельной реформы, они сохранили свое влияние лишь в таких отсталых регионах, как Венгрия или Андалусия. Куда меньшую экономическую роль играли крупные землевладельцы в Веймарской Германии, еще меньшую — в Румынии. Однако землевладельцы часто сохраняли контроль над исполнительной властью, особенно над офицерским корпусом и министерствами внутренних дел. Связано это было с тем, что за долгие годы «старого режима» земельная аристократия прочно закрепилась на верхних этажах власти через родственные узы с правящими домами Европы, пропитала собой бюрократические элиты, армейское командование и церковь. Майер подчеркивает, что старые режимы благополучно дожили до 1920-1930-х, сохранив военную, политическую и идеологическую власть, хотя экономическая власть их поблекла. Далее мы увидим, что и авторитарные правые, и собственно фашисты были связаны со старыми режимами куда теснее, чем с узко определяемыми классами собственников.
Любберт (Luebber, 1991) подчеркивает два важных фактора, оставшихся в наследство от довоенного периода: мощь либеральных политических партий и мобилизованность крестьянства. Он отмечает, что сильные либеральные политические традиции склоняли колеблющихся на демократические позиции, а их отсутствие толкало сомневающихся в авторитарный лагерь. Если же крестьянство не было уже организовано, межвоенные попытки социалистов его организовать отчуждали мелких земельных собственников и толкали их вправо (как показывает Хеберле (Heberle, 1964) в своем классическом исследовании Шлезвиг-Гольштейна). Я разделяю первый аргумент Любберта, но хочу внести коррективы во второй.
Классы — полезные теоретические конструкции, когда мы оперируем эмпирическими индикаторами. В исторических исследованиях индикаторов нам зачастую не хватает. Так, изучая конец XIX — начало XX века, мы собираем информацию о таких организациях, как профсоюзы и политические партии, а также статистику по голосованию. Но экзит-поллов или опросов общественного мнения вплоть до 1945 г. мы почти не встречаем. Никто из авторов, процитированных выше, не пытался провести и экологический анализ голосования [19]. Они приводят лишь общую электоральную ориентацию и исследуют те организации, которые считают выразителями классовых интересов: социалистические партии и профсоюзы представляют рабочий класс, консервативные партии и союзы работодателей — промышленную и земельную буржуазию и так далее. Но отождествлять класс и организацию — дело рискованное. Немногим межвоенным профсоюзам удавалось объединить более четверти рабочих, а успешные консервативные партии очень часто опирались именно на пролетариев, а не на другие социальные группы, поскольку рабочих в индустриальную эпоху было очень много. Многие социальные факторы существовали поверх классов: экономический сектор, регион, религия, гендер, поколение. Экологический анализ голосования выявляет пролетарские гетто — плотно заселенные рабочие кварталы, где левые партии пользовались наибольшей поддержкой. Но далеко не все рабочие жили и трудились в такого рода агломерациях. Для них могли быть привлекательными либеральные и консервативные модели демократии, но также и авторитарные, недемократические и в особенности фашистские взгляды. Такой же разброс политических предпочтений был и у мелких фермеров: от демократических до антидемократических — в зависимости от сложных экономических обстоятельств (а вовсе не из страха перед батраками, как уверяют некоторые исследователи). На политические взгляды также воздействовали региональные, этнические, религиозные и гендерные факторы. В предвоенный период капиталистические организации (особенно аграрные) тяготели к авторитаризму, а социалистические — к демократии, но это скорее тенденция, чем общее правило.
С фашизмом классовая теория становится в тупик. Если другие виды авторитарных режимов поддерживали в основном консерваторы, стремившиеся мобилизовать и подчинить себе массовое движение, то фашизм был движением популистским и «радикальным», в нем был отчетливо слышен голос низов. Традиционные классовые объяснения подходят для более консервативных форм авторитаризма куда лучше, чем для фашизма. Нельзя сказать, что фашизм — явление внеклассовое. Но фашисты получали непропорциональный объем поддержки от тех экономических секторов, где их обещание «превзойти» классовую борьбу встречало живой и горячий отклик. Опору фашизма составили люди из всех классов, жившие и работавшие вдали от основных полей классовой борьбы современного общества.
Межвоенный период стал также временем роста этатизма. Авторитарные правительства не без оснований претендовали на роль локомотива общественного развития, например, боролись с безработицей, чем более ранние абсолютистские режимы себя не утруждали. Это могло вызывать симпатию у рабочих. Таким образом, привлекательность либеральной демократии и авторитаризма для значительных групп во всех классах общества могла меняться со временем, независимо от уровня развития. Межвоенная Европа, в отличие от более ранней и более поздней, отчетливо склонялась в сторону авторитаризма. Это означает, что статистические различия, показанные в табл. 2.1, возможно, отчасти отражали связь капиталистического развития с демократией в прошлом. Эта возможность кажется самой вероятной, если вспомнить о том, какие изменения в сравнении с прошлым претерпел средний класс. В период французской революции капитализм был очень децентрализован, индустриальным развитием его занимались в основном мелкие мануфактуры. Рынки его были относительно свободны, что способствовало свободе и в политике. К 1918 г. на сцену явился «организованный капитализм» (используя современный термин Гильфердинга), большая часть среднего класса превратилась в наемную рабочую силу и подчинилась авторитарным организациям. Быть может, этих людей уже не так привлекала свободная политика.
Все это лишь отвлеченные рассуждения. Но статистика в самом деле показывает, что абсолютный уровень экономического развития, достигнутый в межвоенный период, не в силах объяснить победы авторитаризма. Возьмем примеры Италии и Испании. В 1930 г. их доход на душу населения был примерно равен среднедушевому доходу других стран с авторитарной моделью государства. Этот абсолютный уровень в мировом масштабе был достигнут совсем недавно: Соединенными Штатами и Британией в 1850-е, Бельгией, Голландией и Швейцарией в 1860-е, Францией и Норвегией в 1880-е, Данией в 1890-е и Швецией в 1900-е (Bairoch, 1976: 286, 297) [20]. В эти годы указанные страны были на уровне Италии и Испании 1930 г. (естественно, в самых общих экономических показателях). Но в конце XIX века мир был устремлен к демократии, а не к авторитаризму! А теперь Италия и Испания (догнавшие XIX век в XX веке) двинулись в обратном направлении. Демократизация перед Первой мировой войной разворачивалась на том же уровне экономического развития, что и авторитарные режимы после нее. Эта проблема сохраняется и поныне: большинство стран мира уже достигли уровня Британии 1850-х и Дании 1890-х, но лишь немногие из них встали на демократический путь. В XX веке из десятилетия в десятилетие повышается «экономический ценз» перехода к демократии (любопытная статистика приводится в: Huntington, 1991; Maravall, 1997). Вероятнее всего, иные процессы исторического развития преградили миру в