де Риверы в 1926 г. и военный мятеж в 1936 г. Однако между 1922 и 1935 гг. в Испании наблюдается умеренный экономический подъем, в 1932–1933 гг. — спад, в 1934-м восстановление и в 1935-м выход на докризисный уровень: такие результаты ничего не доказывают. В Румынии король Кароль объявил себя диктатором в 1938 г., после шести лет умеренного экономического роста. В том же году, так же в условиях небольшого экономического роста, произошло фашистское восстание в Венгрии. В Польше, Португалии и Литве основные перевороты произошли в 1926 г., после нескольких лет умеренного экономического роста. Наконец, югославский кризис 1928–1929 гг. и греческий 1935–1936 гг. также разразились после нескольких лет экономического роста. Как видим, результаты очень противоречивые, не дающие какого-то единого объяснения.
Подъем авторитаризма шел тремя волнами, каждая волна приносила как минимум один фашистский переворот: в середине 1920-х, в 1932-1934-м и во второй половине 1930-х. Вторая волна катилась следом за Великой депрессией и привела к самому значительному фашистскому перевороту — в Германии; однако первая и третья пришлись на период устойчивого экономического роста. Все три охватили и большие, и малые страны, разбросанные по всему центру, югу и востоку континента. Как видно, между экономическими циклами и подъемами авторитаризма в межвоенный период нет какой-либо однозначной связи.
Европейскую экономику в межвоенный период нельзя назвать процветающей. Индустриальные экономики страдали от банкротств и массовой безработицы, аграрные — от перепроизводства, падения цен и задолженностей. Депрессивная экономика порождала политические кризисы. Режимы шатались. Как разрешить экономический кризис? — таков был главный вопрос политики того времени. Традиционный подход, от которого было мало толку, гласил, что свободный рынок восстановится сам. Ни у консерваторов, ни у либералов, ни у трудовиков фактически не было внятной макроэкономической политики. Однако в силу входила политика национального государства. Кейнсианская модель эффективного спроса предлагала именно умеренные национально-этатистские решения. Повсюду вводились заградительные тарифы на импорт и проводилась девальвация национальной валюты для удешевления собственного импорта. Это и был экономический национализм. Отталкиваясь от такой политики, фашисты создали свою автаркическую экономику. Это были не просто «технические экономические решения» (да и бывают ли такие на свете?). Скандинавская экономическая политика стала самой кейнсианской, но оставалась демократической, в то время как большинство стран, и демократических, и авторитарных, начали выстраивать таможенные барьеры. Нет, чтобы объяснить, почему лишь в некоторых странах экономический национализм привел к авторитарному повороту, нужно нечто большее. Экономические трудности ослабили режимы во всех межвоенных государствах. В северо-западных странах распадались кабинеты и партии, формировались и перетасовывались коалиционные правительства; в центре, на юге и на востоке происходили путчи, подъем авторитаризма, массовый фашизм. Откуда это региональное различие? Опираясь только на межвоенную экономику, объяснить его невозможно. Экономические трудности вызывали кризисы и политические заговоры; но, по-видимому, только они не в силах объяснить, почему одни страны выбирали авторитарный и даже фашистский, а другие — демократический путь.
Разумеется, такое обсуждение может показаться слишком узким. Собственно говоря, почему мы ожидаем, что спад торговли или рост безработицы в этом году должен повлечь за собой переворот в следующем? Политическому движению для разгона требуется несколько лет. Может быть, главной причиной ослабления государственной власти, появления авторитарных и фашистских режимов стало общее ощущение глобального экономического кризиса? Однако если пошатнувшаяся экономика была главным фактором политической нестабильности, это должны были подтвердить элиты и электорат — их реакцию мы изучим в следующих главах.
3. Классовая борьба. Быть может, авторитаризм и фашизм — плоды роста классовой борьбы? Две рассматриваемые мною классовые теории отвечают на этот вопрос утвердительно. «Теоретики среднего класса» доказывают, что средний класс сильнее всего пострадал от тогдашнего экономического кризиса и жаждал восстановить равновесие любыми, даже насильственными средствами. Доводов в пользу этой теории приводится немного, хотя по среднему классу с его фиксированными доходами и заработной платой инфляция, пожалуй, в самом деле ударила больнее всего. В некоторых странах (например, в Германии в конце 1920-х) это привело к упадку буржуазного либерализма. Но прямая связь с ростом фашизма здесь неочевидна. Не так уж много переворотов произошло после периодов инфляции. Никто еще не продемонстрировал эмпирически, что рабочему классу в обсуждаемые годы жилось легче, чем буржуазии, — хотя большому бизнесу жилось легче, тут сомнений нет. Быть может, дело за исследователями будущего; хотя пока собранные мною данные в основном указывают на противоположное. А если фашизм — не движение среднего класса, то всю эту теорию можно отбросить за ненадобностью.
«Теоретики капиталистического класса» говорят, что экономический кризис усиливает борьбу между трудом и капиталом, заставляя капитал полагаться на репрессии. Это звучит более убедительно. Сейчас, по опыту всего XX века, мы подозреваем, что истинное предназначение рабочих движений — не уничтожить капитализм, а его реформировать. Однако в 1920-1930-х это было вовсе не очевидно. Большевистская революция имела огромное влияние, многие ожидали таких же революций в развитых странах. Крупные социалистические, коммунистические, анархо-синдикалистские движения клялись в верности революции. Чем сильнее были левые, тем сильнее становилась авторитарная реакция. Не так ли? Обычно так, но не всегда. В 1930-х крупнейшей коммунистической партией в Европе обладала либерально-демократическая Франция, крупнейшей лево-социалистической партией — либерально-демократическая Норвегия. Но лишь в центральных, восточных и южных странах левые порой убивали своих врагов и организовывали настоящие революционные заговоры. Поставим себя на место испанских латифундистов, постоянно ждущих от социалистов и анархо-синдикалистов взрывов, захватов земли, «революционных» беспорядков — и тоже захотим схватиться за пистолет.
Однако если мы вглядимся в классовое насилие более пристально, результаты получатся обескураживающие. В 1917–1919 гг. насилия было куда больше, чем позже, и правые прибегали к куда более серьезному насилию, чем левые. В 1917 и 1918 гг. прошла череда восстаний против правительств, ослабленных войной. Некоторые из них ненадолго побеждали. Однако если не считать Гражданскую войну в России, жертвами насилия становились в основном левые. Единственная «успешная» (пусть и очень ненадолго) революция, помимо России, произошла в Венгрии. Блок коммунистов и социалистов, возглавляемый Белой Куном, пришел к власти и продержался чуть больше года. В процессе левые убили от 350 до 600 гражданских лиц: три четверти из них были крестьяне, оказывавшие сопротивление продразверстке. В ответ правые развязали «белый террор», в котором погибло от 1000 до 5000 левых, а 60 тысяч человек (огромная для Венгрии цифра) — брошено в тюрьмы (Rothschild, 1974: 153; Janos, 1982: 202; Mócsy, 1983: 157; Vago, 1987: 297). Насилие правых не было просто ответом на насилие левых — оно оказалось намного кровавее.
Более рутинный индикатор классовой борьбы и левой «угрозы» — это забастовки и голоса, отданные за социалистов или коммунистов. Уровень забастовок взлетел вверх к концу войны, но затем упал — задолго до основного авторитарного подъема. Исключением стала Италия. Там пик забастовок пришелся на