что теперь им должно воздаться. Общественно активные люди, уже немолодые по сравнению с вчерашними школьниками, они стремились наверстать в жизни то, что отобрало у них военное время. Тем не менее, нельзя всех причесывать под одну гребенку. Степень карьеризма и социальной агрессии представителей фронтового поколения во многом зависела от личных качеств человека, его жизненных приоритетов. Все же участие в войне становится реальным фактором в карьерном и социальном росте, нередко определяющим неформальный статус.
Очевидцы по-разному вспоминают место фронтовиков в студенческом сообществе. Б. Г. Тартаковский подчеркивает: «Среди студентов, особенно старших курсов, а также аспирантов (в меньшей степени), довольно четко отличались две основных группы — фронтовики и вчерашние школьники. Разделение это было вполне естественным, и, на мой взгляд, не оказывало особого влияния на жизнь факультета» [277].
Многие отмечают их целеустремленность, принципиальность и нетерпимость к несправедливости [278]. Иначе оценивает их роль А. М. Некрич, сам представитель фронтового поколения: «По сравнению со своими “зелеными” товарищами, не прошедшими школы войны, они обладали значительным жизненным опытом и твердо знали, чего хотят. Большинство из них были членами партии. Очень быстро фронтовики заполнили почти все выборные партийные, комсомольские и профсоюзные должности, а также аспирантуру. Они хотели учиться и получать знания, но они считали себя по праву первыми претендентами на освободившиеся вакансии. Вакансий же было немного…» [279]. По воспоминаниям А. С. Черняева, фронтовиков вообще старались не выдвигать в отдельную социальную категорию, а стремились быстрее смешать с остальными: «Их надо было поставить в один ряд с прочими, а если и выдвигать, то “по партийной линии”, тогда они будут вынуждены играть по установленным правилам. Претензии стать носителями “нового декабризма” были быстро рассеяны в скучной и озабоченной повседневке» [280]. Таким образом, вопрос участия и роли «фронтовиков» в идеологических погромах — нерешенная историографическая проблема, требующая пристального внимания.
Колоссальное впечатление победа произвела и на элиту советской исторической науки. Любопытно, что еще недавно такое же впечатление на визави советских историков, их немецких «коллег», производил режим Гитлера. Многие из них пошли на сотрудничество с нацистами не из-за нацистских убеждений, а поскольку ощущали эффективность режима в реализации национальных интересов [281]. Нечто похожее мы наблюдаем и в случае с советскими историками.
Определенная часть профессиональных историков искренне преклонялись перед действующей властью, даже в репрессиях стараясь найти логическое зерно. Сыграло свою роль и огромное впечатление от грандиозности происходивших преобразований в Советском Союзе, попытки построить новое общество. Успехи персонифицировались в личности Сталина. Так, литературовед и историк Ю. М. Тынянов признавался: «Я восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестроивших мир. Если бы он ничего кроме колхозов не сделал, он и тогда был бы достоин называться гениальнейшим человеком эпохи» [282]. Востоковед И. М. Дьяконов уже в 1990-е гг. вспоминал: «Все советское общество, вся интеллигенция старались осмыслить происходившие события, верить в их логичность, понять, научиться» [283]. Достижения Советского Союза и особенно победы в Великой Отечественной войне примирили с существующей действительностью и такого заметного историка, как С. В. Бахрушин. По свидетельству А. А. Формозова, Бахрушин считал Сталина деятелем равным Петру I, приведшим страну к величию и победе во Второй мировой войне [284]. В. М. Хвостов, выходец из русской дореволюционной интеллигенции, воспитанный в семье, где сильны были антибольшевистские настроения, в 1942 г. вступил в партию. Дочь К. В. Хвостова вспоминает: «…Его восхищала мощь государства, достигнутая особенно в послевоенные годы. Он не раз говорил мне, что никогда ранее Россия не обладала таким военным и политическим влиянием и авторитетом» [285]. С. О. Шмидт в 1990-е гг. отмечал: «Нам была присуща, особенно по окончании войны, также государственно-патриотическая гордость» [286]. А. П. Каждан, в конце жизни (умер в 1997 г.) осмысливая прожитые годы, утверждал: «Сталинизм не был просто грубой одеждой, наброшенной на наше нежное тело, мы срослись с ним и не могли его сбросить одним небрежным движением» [287].
В 1947 г. М. В. Нечкина, рассуждая об особенностях советских выборов, признавала, что «наши выборы — это утверждение народом кандидата, предложенного диктатурой» [288]. Тем не менее, она считала, что такая система, оформившаяся, по ее мнению, с 1937 г., существует в силу сложных исторических условий и с согласия народа: «Мы живем в военном лагере, мир расколот на два мира, и форма, держащаяся десять лет, очевидно, имеет корни и исторически целесообразна, как форма волеизъявления народа» [289].
Впрочем, неприятие действующей власти оставалось у ряда историков. Критического взгляда продолжал придерживаться по-прежнему непримиримый С. Б. Веселовский. «К чему мы пришли после сумасшествия и мерзостей семнадцатого года? — писал он в дневнике 20 января 1944 г., — Немецкий и коричневый фашизм — против красного. Омерзительная форма фашизма — в союзе с гордым и честным англосаксом против немецкого национал-фашизма» [290]. Очевидно, что никаких симпатий к советскому строю он не испытывал.
Война оказала и другие воздействия социального плана, которые необходимо учитывать в изучении послевоенной реальности. «Место формального контроля (который ранее был преобладающим) занял самоконтроль и неформальный контроль со стороны малых социальных групп.» [291]. Это создавало предпосылки для еще большей фрагментации научно-исторического сообщества, стремления историков «разбрестись» по группам и жить их интересами.
«Новой формацией» Е. В. Гутнова окрестила особый типаж студентов и ученых, который возникает в конце 30-х и оформляется в послевоенное время [292]. Восстановление исторических факультетов и рост престижа вузовского образования привел к тому, что туда хлынула волна студентов, для которых образование часто было не целью, а средством достижения материальных благ, социальным лифтом и драйвером в карьере. Новый социальный тип отличался как от дореволюционной интеллигенции, так и от поколения Октябрьской революции.
Дореволюционная интеллигенция рассматривала высшее образование как обязательный элемент саморазвития и служения науке и обществу. Романтики и догматики 20-х гг., готовые служить строительству нового общества бескорыстно, оказались сметены волной репрессий 30-х гг. Уцелели те, кто лучше лавировал и приспосабливался. В это же время заметно и перерождение партии. Все большую роль начинают играть те социальные привилегии, которые давало членство в ней. Поколение, вступившее во взрослую жизнь в 30-х гг. иной, несоветской, действительности почти не знало, поэтому стремилось встроиться в новую социальную иерархию, занять в ней как можно более высокое положение.
Уровень образования многих желал лучшего, поэтому при выборе специальности они предпочитали ориентироваться на историю советского общества, а еще лучше партии. Здесь не требовалось учить древние или иностранные языки, осваивать множество томов исследований и документов. Даже публиковаться почти не требовалось, поскольку постоянная