«Король, благодаря слабости своего ума и недостатку собственного духа во всех военных и домашних делах, руководствовался не собственной, а чужой волей», «не заботился об возвращении земель своего королевства», «к лени и роскоши, к охоте и пирам склонный был от рождения», «не смотрел на возможности, а только угождал своим симпатиям», «большими дарами слишком щедро раскидывался не для того, что те, кто получал, заслужили их, а для того, чтобы избегнуть упреков», а поэтому шляхта «только при Владиславе Литвине познала вкус зависти; и начала с тех времен непомерными вымогательствами разрывать Польское Королевство», — так отзывался о Ягайле Длугош, не ведая, какой еще грех ему приписать. Но, кажется, Длугош писал со слов своего учителя — краковского епископа Збигнева Олесницкого. Святоша с амбициями политика и хитростью интригана, он ненавидел Ягайлу, который мешал ему по своему желанию управлять Польшей. Олесницкий и передал свою ненависть ученику Яну Длугошу, которого обидел Казимир Ягайлович. Вот и сводил он счеты с Ягеллонами, выливая на них грязь на страницах своей хроники.
Длугош документально передал речь Олесницкого, обращенную к Ягайле, перед выездом того на Базельский сейм. Сколько тут правды, а сколько лжи, трудно понять, но желчи и ненависти пролилось через край. Не речь, а обвинительный акт королю, можно считать, приговор для истории. «Знаю, правда, что ты спокойный, набожный, чудесный, терпеливый, покорный и милосердный, — говорил Олесницкий, — но все эти добрые качества и заслонены в тебе одинаковою мерой недостатков и похотью. Целые ночи пьешь и, разморенный пьянством, отсыпаешься и празднуешь, а святую мессу обычно слушаешь только вечером. Костелы и монастыри, которые только из милосердия привыкли королям давать пристанище, твоих приездов не могут вынести и настолько бывают ими замученные, что почти половина монахов ушла с них по причине опустошенных деревень и фольварков, ибо когда не привезут вещей, нужных двору, забирают их по твоему указанию с деревень, как будто они уже слишком провинились. А кто может вытерпеть поборы и насилие твоих придворных? Целый край на них жалуется, ибо нет в их поступках ни порядка, ни права, забирают с полей урожай и овощи и съедают безнаказанно. Негодные гроши с нечистой руды бить позволяешь против законов, тобой и другими королями установленных и несмотря на перечения твоих прелатов и панов. Вдовам, сиротам, обиженным, которые к тебе обращаются с жалобами, доступа не даешь или, когда выслушаешь их, то по справедливости не сделаешь. Тянешься жадною рукой к чужому богатству... наказанных не по закону лишаешь их наследства. Во взятии подвод зашли так далеко, что твое королевство, некогда такое славное и такое управляемое, переменилось в почти варварское и зависимое.
Когда же с упрямостью и окостенелостью сердца захочешь остаться при своих ошибках, знай, что я готов и имею достаточно отваги проклясть тебя духовной клятвой, а чего не сделаю отцовским напоминанием, добьюсь обвинительной розгой». Неужели епископ сбросил с Ягайлы маску благочестивого, христианского, милостивого и доброго правителя? Обвинения в пьянках, жадности, несправедливости, алчности отвергают другие авторы, писавшие о Ягайле. А вот об обременительных постоях в монастырях подтверждают. Не таким Ягайло был святошей, каким его представляют апологеты и пииты. Ожиревшим монахам король говорил: «Когда мне не дадите того, что пожелаю иметь, заберу все добро вашего монастыря... Мое все монастырское и костельное добро в моем государстве, а не ваше». Он поступал, буквально придерживаясь Библейского завета: кесарю — кесарево, а Богу — Богово, т. е. мне — добро, а Богу — молитвы. Да и то брал сполна с монастырей не для себя, а чтобы накормить свой многочисленный двор во время частых поездок по обширному государству. Обычно короля сопровождало около двух тысяч человек, а то и более. Можно представить, какой обузой было тянуть за собой обоз, вот и кормились придворные по монастырям. А сам король щедро делился монастырским добром с обездоленными. Например, в 1431 году «запустил руку в костельное имущество», чтобы в опустошенных крестоносцами Куявской и Добжинской землях разоренные люди «могли поднять из руин свои деревни и дома». Свою веру он показывал не во внешних проявлениях благочестия, а в благодеянии. А в святости он мог быть примером даже для монахов. Перед Великой войной в 1410 году он посетил монастырь на Лысой горе и промолился там целый день, прося у Бога победу, и нельзя заподозрить его в неискренности. Да и во время битвы молился, что заставило горячего Витовта отрывать его от молитвы, «чтобы тот спешил без всякого промедления в бой... своим присутствием придать сражающимся больше одушевления и отваги». А победу, считал Ягайло, «больше своими молитвами выпросил у Бога, чем орудием отвоевал».
И вот Збигнев Олесницкий, который во время Грюнвальдской битвы защитил его от немецкого рыцаря, обвинял Ягайлу почти во всех грехах и погрешениях, открывал о нем «полную правду». На глазах короля выступили слезы, он сидел молча, словно пораженный громом, потом с горечью проговорил: «Не тебе стоило отягощать меня столькими упреками. Тут присутствует гнезненский архиепископ Войтех, которому и в самом деле было б к лицу делать мне напоминания, если бы их заслужил. Молчит архиепископ, молчат все прелаты и паны, один только ты, движимый личной неприязнью, присвоил себе право напоминать мне без совета и разрешения других». Но Ягайло ошибался: прелаты и паны, поднявшись, единогласно согласились с Олесницким. Значит, епископ был прав? А может, Ягайло был уже не нужен им? Состарившийся, немощный, даже беззащитный перед неприятельскими выпадами, он свое уже сделал и теперь был не нужен.
Вероятно, Ягайло считал, что великие дела — уния Литвы и Польши, крещение Литвы, победы над Орденом, создание университета, основание новой королевской династии оправдают его перед историей, а все плохое забудется и простится. Ведь и раньше, в 1417 году, на Константском соборе по рукам святейшеств ходил пасквиль о нем тевтонского монаха Иоанна Фалькнберга, но правда тогда восторжествовала. Флорентийский кардинал Франциск возмущался перед собором, что «мужа наиблагороднейшего, короля таких славных достоинств, осмелился писаниной унижать. Плохое ищем у короля и человека, который всех скромностью, спокойствием, человечностью и добротой превосходит... и каждый его славы столько стоит, сколько стоит собственного достоинства. Ибо достоинства этого короля далеко известны во всем свете христианском». И что там упреки Олесницкого, когда сам папа Мартин V называл его королем «великого достоинства и уважения... знаменитых качеств, истинно королевских, высокой чести величества». И даже Длугош считал Ягайлу ласковым и справедливым монархом, умевшим увидеть в человеке достоинства, и не завистью, а приязнью отмечал дела и заслуги своего рыцарства.
Неизвестно, что думал Ягайло об убийстве своего дяди, об унии с Польшей и сорванной коронации Витовта. Большинство (и сам Витовт) считали его убийцей Кейстута. А в Литве называли изменником, продавшим родную землю за польскую корону. Но разве душевной добротой не доказал он, что не способен был на вероломное убийство? Если он и нарушил свою клятву, то к этому вынуждала его политическая и жизненная необходимость. Он защищал свою жизнь, свою власть, наконец, свое государство. Хотел укрепить Литву, устроить ее и спасти от орденской неволи, что и делал. А разве он не заботился о Литве, когда посылал польское войско защищать ее от крестоносцев, помогал деньгами, хлебом, всем, чем мог. Давал литвинам привилеи и вольности. И веру предков уничтожил, ибо это была не вера, а идолопоклонение, суеверие и тьма. Строил костелы и утверждал веру Христову. «Потому что не только о земных, но и о небесных благах для наших подданых нам нужно печься. Сильно стараемся одарить их духовными милостями, чтобы в садах веры лучше расцветали и каждый раз более врастали в добродетель, снимая с хребтов ярмо неволи», — писал он в акте Городельской унии. Разве неискренним было его желание? Разве он не любил свою Родину? За эту любовь и упрекали его поляки, за то, что «не жалел королевского скарба для процветания Литвы и взамен обносок он давал ей своей щедрой рукой новый наряд».
И он, жалея Свидригайлу за принесенные ему страдания, признал его великим князем литовским, нарушая свои привилеи и постановления, не посоветовавшись с панами Королевства и Княжества. И даже, когда его вынудили в 1431 году начать войну с Великим Княжеством, она, по словам Длугоша, была для него «хуже чем смерть». При подходе польского войска к городу или замку король тайно посылал вестников туда с предупреждением, за что и заслужил вновь горькие укоры поляков.
«Нерешительность и бездействие» Ягайлы сорвали штурм Луцка. А когда появилась возможность заключить перемирие с Свидригайлой, охотно сделал это, чем и сорвал захват Польшей Волыни. Как бы ни укоряли Ягайлу, как бы ни принижали его достоинства, ни очерняли его образ, он все нападки переносил спокойно. «А тех, кто делал ему вред, старался победить великодушием вместо кары. А также был убежден, что в королевстве не было такой заслуги и деятельности, которые не отметил бы из своей казны и подарками», — писал магистр Краковского университета Бартоломей из Ясла.