Робость его сообщилась и другим, несмотря на мужество и опытность. Так рассказывал львовский староста Сенявский, и весьма правдоподобно. Потеря сына и самая неизвестность о его судьбе и судьбе отряда, составлявшего цвет панского войска (flos militiae nostrae), должны были истомить душу панского фельдмаршала, а старость и болезненность довершили нравственное изнеможение. Ревнитель благочестия, Ерлич, не пощадивший в своих записках и Петра Могилы, полонизованного одинаково с ним борца за веру, изобразил престарелого борца за дорогую и ему самому Шляхетчину в отвратительном виде [34]. Не таким воителям следовало вверять судьбу отечества, да видно такова была Польша на растленных высотах своих.
Кто знает, какие мысли и чувства томили расслабленного духом и телом фельдмаршала под Корсунем? Может быть, он вспоминал не одну Боровицу, где он коварно, иезуитски коварно подставил казакам единоверца Киселя. Может быть, памятны были ему и «десять сотен» искорчившихся на кольях мертвецов на Заднеприи, которые долженствовали обеспечить за его домом славу спасения отечества, «доколе будет существовать Польша». Он знал по опыту, что казаки, уступая панам в военном искусстве, не уступали им нисколько в наследованной от варяго-руссов талантливости. Глядя на обступивших его хмельничан, он, без сомнения, вспоминал изумительного воина, Дмитрия Гуню, достойного гомеровских песнословий, — и старое сердце его упало...
Из своего сиденья в неволе Потоцкий прислал двоих слуг-шляхтичей, из которых один, Яскульский, войсковой стражник, должен был представить королю реляцию о погроме войска. Не найдя короля в живых, слуги Потоцкого представили реляцию (от 9 июня, 30 мая) подканцлеру Лещинскому. Прежде всего они в ней объяснили, что заставило коронного гетмана отступить от Корсуня, где он хотел было сидеть в осаде. По их словам, казаки, в одной миле от Корсуня, у Стеблева, стали отводить воду, так что река Рось вдруг начала мелеть. Об этом записал в дневнике своем и литовский канцлер. «Казаки и татары» (говорит он), «облегши наше войско и воду куда-то спустивши, привели наших к решимости отступать». Но казаки не облегли еще панов, и панам рано было приступать к таким чрезвычайным действиям. Казаки могли пустить между ляхов только молву о своей гидравлике, чтобы маскировать свое пионерство в Крутой Балке.
По рассказу войскового стражника, у Хмельницкого было 12.000 казаков, у Тогай-бея 40.000 татар; в том числе астраханских, никогда не бывавших в Польше 4.000, ногайцев 12,000, белгородских и буджацких 20.000. Неприятелю достались и те деньги, которые привез Потоцкому Будзынский для уплаты Запорожскому войску, — более 70.000. Недоставало все-таки 230.000.
Орда (писали слуги Потоцкого) расположилась у Белой Церкви. С одной стороны татары, с другой — казаки. У татар набралось уже более 200.000 ясыру, но они продолжают еще брать. Тогай-бей хвалился перед своим знаменитым пленником, что теперь они заключили с казаками договор на сто лет; что теперь им не страшно воевать не только с польским королем, но и с турецким султаном, и что не выйдут из пределов Польши до тех пор, пока им не доплатят гарач, а казакам — жолд, итого 800.000 злотых.
Интереснее всего рассказ шляхтича Собеского, которого казаки схватили на пути из Кодака и привели к Хмельницкому. Не знал еще тогда Хмель о смерти короля, и отпустил Собеского под условием, чтоб он объявил панам «некоторые puncta». Собеский рассказывал на конвокационном сейме официально, что Хмельницкий желает мира и просит помилования, с тем чтоб его оставили при его правах. Он говорил Собескому, что на челны дал ему деньги король, а на вопрос: зачем вы (казаки) так поступили с Речью Посполитою? отвечал: «Я, с моим товариством, был очень огорчен, притеснен и обижен (utrapiony, ucisniony и ukrzywdzony), а правосудия найти не мог. Набрался б (у нас) прошений к его королевской милости огромный короб, да король его милость хоть бы и хотел явить правосудие, никто его у вас не слушает (nikt go и was nie slucha): поэтому он велел нам добывать свободы саблею».
Собеский находился в плену у Хмельницкого пять дней и слышал между казаками, что он сперва держал с есаулами своими тайную раду, а потом объявил пленникам, что «вы, бедняки, называющиеся теперь шляхтою (wy, chudzi pacholcy, со sie teraz slachta chrzcicie), будете боярами, а только паны ваши будут шляхтою, а король единою главою, которого одного будем слушать и вы и все мы».
Но Собеский не все еще высказал: остальное сохранил для более секретного заседания (ad secretiorem sessionem), и до нас не дошла его тайна.
Так отразилось в центре Королевской Республики событие, повернувшее круто судьбою Польши. Герой этого события, Хмельницкий, долго не двигался от Белой Церкви. Неизвестно, с каким чувством смотрел он на беззащитную родину, кругом пылавшую пожарами, кругом представлявшую сцены пленения, насилия, убийства. Но она была беззащитна до такой степени, что татары открыли в ней повсеместно базары, на которых смелые купцы, и в особенности налетевшие из Московского царства, вели с ними и с их друзьями, казаками, обширную и разнообразную торговлю. Добытые без труда изделия фабрик, ремесел и продукты сельского хозяйства продавались добычниками за бесценок; а забираемые в ясыр люди вздешевели до такой степени, что за одного коня татарин давал шляхтича, или несколько мужиков. Окрестности Махновки, Бердичева, Белополья, Глинска и Прилуки над Собом первые испытали разницу между панским и казацким присудом.
Зато другая половина Русского света, во главе которой стояла Москва, начинала уже возмещать грабежи, сделанные в ней, со времен оных, шляхетною и казацкою Русью, натравляемою поляками, — возмещать, покамест, руками только своих торговых людей, — так что и сокровища царской казны, и раки московских чудотворцев обещали вернуться, если не в прежнем, то в превращенном виде на север, где столько времени хозяйничала казако-шляхетская орда, устремляемая к сердцу нашего расторгнутого отечества римскою политикою Польши. Сама судьба, по-видимому, благоприятствовала восполнению ущерба, причиненного поляко-руссами москво-руссам. В казацкой Украине, как и в Крыму, был тогда голод, и царь Алексей Михайлович повелел вывозить в единоверную страну хлеб, соль и всякие товары. Таким образом москво-русские драгоценности возвращались теперь домой за москво-русские продукты первой необходимости.
Когда скончался потаковник беспощадной Самозванщины, Сигизмунд III, поляки нарядили его в «привезенную из Москвы тяжеловесную корону», слишком тяжеловесную, по слову поэта, даже и для такой головы, которая основала было в Москве новую династию; а кто может сказать, из чего делались драгоценные панские ржонды [35], которыми щеголяли ренегаты русского элемента Потоцкие, Сенявские, Собеские? Теперь добыча кровавого меча и жадных рук начала возвращаться вспять, между тем как татаро-казак «так внезапно, так тяжко растоптал польскую славу и польское отечество». Два народа, простиравшие виды на господство между морей и океанов, вступили в новый период соперничества.
В то время, когда на татарских пограничьях польско-русского государства происходили действия разрушительные, общественный организм государства москво-русского устремлял все еще свежие силы свои к целям строительным.
В Польше, как мы знаем, проповедовалось так называемыми даже и в наше время народными пророками, — что «это дикие звери, которые живут только ночью» [36], и такое определение относилось не столько к москалям чернорабочим, торгующим, воинствующим, сколько к правоправящим. Они со своим царем во главе, со своими архиереями, боярами, думными дьяками и всею нисходящею светскою и духовною иерархиею, по словам польских просветителей, представляли «фурию, вечно стремящуюся в Польшу». [37] С своей стороны и те, которые формировали мнения общества московского, не щадили мрачных красок для изображения Польши, с её панами, с её светскими и духовными властями в самом ужасном виде, как это делает и современная нам велико- и малорусская беллетристика.
Но из областей, доставшихся Владиславу IV по Поляновскому миру, беспрестанно бегали в зверскую Московию не только хлопы, но и шляхтичи, а из-за нового московского рубежа уходило под власть «бесчеловечных панов» такое множество крестьян, что царское правительство нашлось вынужденным объявлять в пограничных торговых местах, что тем боярским людям, которые вернутся на «старые печища», дана будет «воля», то есть они, с потомством их, будут жить не за боярами, а за государем. Существует в архивах обширная переписка, относящаяся к удерживанью барских мужиков от переселения в панские именья и вызова их обратно из польской Руси в московскую.
Выходит, что не таковы были московские порядки, какими их описывали польские «народные пророки» да наши казаки, и не таковы были паны ляхи и поляко-руссы, какими их изображают у нас историки да беллетристы.