Следы, оставшиеся от всего этого, для нас не лишены интереса. Вновь возникшие перегородки, замкнутость народов, сами их беды питали искусство более непосредственное, более шероховатое, более близкое к современному. Сюда же прибавились великие наивные порывы христианства. В восточной части Империи деспотизм воплотился в гигантизме и блеске. Современные критики трактуют все эти новые формы как могучий взлет искусства, освобожденного от оков классицизма. Иные видят здесь зарю плодоносной цивилизации, где благодаря разумному отношению к бедности расцвела духовность. Говоря о «поздней Античности», историки стараются избежать всяких отрицательных коннотаций. И действительно совершенно верно, что симптомы вырождения проявились не одновременно во всех частях Империи и что не все социальные слои ощущали их таковыми. Но зачем же их отрицать?
В наше время это, пожалуй, просто мода, связанная с такими эстетическими и этическими течениями, для которых источники крепкой организации западного общества всегда нечисты. Но эта мода уже проходит. Невозможно принять за образец так называемые прогрессивные явления, в том числе тенденцию к социальному уравнительству, экономическому дирижизму и бюрократизму, проявившиеся уже спустя пятнадцать лет после смерти Марка Аврелия, начиная с династии Северов. Видеть во всем этом выбор общества — грубый анахронизм: правители просто затыкали дыры. Конечно, это было необходимо после сумасбродств Коммода и войн за наследство, в которых пали пять крупнейших полководцев его отца. Признаем также, что и наследство этого достойнейшего отца было обременено долгами. Можем даже отчасти возложить на христиан ответственность за нетерпеливое ожидание конца света, превратившее их религию в спасительное убежище. Многое можно объяснить и извинить, но нельзя найти ни следа большого реформаторского плана. Время поздней империи все-таки остается плохо контролируемым распадом.
Следует ли отбросить Марка Аврелия на задворки истории, как изгнали афиняне Аристида, под тем же предлогом: он-де слишком праведен для хорошего правителя? Он сам, как мы видели, был к этому готов: «Разве не найдется кто-нибудь, кто про себя скажет: „Наконец-то отдохну от этого воспитателя…“» (X, 36).
И действительно, после него по всей Европе стали носиться орды авантюристов и варваров, разорявших города и села, а мы до сих пор завороженно воспринимаем эту дикую скачку. Но это значит бесчеловечно относиться к своим предкам, десятками поколений страдавшим от голода и опасностей и лишь затем открывшим, а вернее — заново научившимся способу жизни и мысли, которые мы неправильно называем современными: ведь в основном они, когда умирал Марк Аврелий, уже существовали. Не забудем, что толстые стены средневековых городов были воздвигнуты против завоевателей из камней изящных античных построек. Только бесчисленные клады, за которыми так и не вернулись владельцы, остались свидетелями великого страха, тайные рубцы от которого наши страны хранили до самого недавнего времени. Так что нельзя уйти от вопроса: какие происшествия могут завтра разрушить, затормозить, сбить с пути нынешнее европейское общество? Гарантированы ли мы, что новые завоеватели, новые неудержимые орды переселенцев не уничтожат наши открытые, слишком хитроумные общественные структуры? Другими словами, скажем ради конкретного, но и символического примера: окажется ли статуя Марка Аврелия, которую Микеланджело поставил перед Капитолием как знак возрождения Рима, вновь на сотни лет лежащей неизвестно где?[63]
Как Фронтон играл риторическими упражнениями, так и мы долго играли формулой «Каждая цивилизация знает, что она смертна». Вдруг на наших глазах рухнула империя, подтверждая ее справедливость. Эту империю, более пространную и организованную, чем Римская, строили люди, выдававшие себя за наследников Цезаря: белые и красные цари. Они лгали: римский плуг никогда не пахал их земли. Не всякий желающий может стать наследником Ромула. Пускай теперь этот плод византийского перевоплощения Империи ищет свои корни, где хочет: мериться с отсутствием меры — его наследственная проблема, не наша. Суть в том, что самая крепко сцементированная империя может взорваться.
Западная Европа с большим правом может претендовать на римское наследство, хотя и долго оставалась его лишена. Можно ли было избежать цивилизационной аварии, обошедшейся так дорого? В чем была главная ошибка, как минимум на тринадцать столетий прервавшая нормальный процесс перехода наследствия, которое, накапливаясь от поколения к поколению, теперь теоретически должно было бы дорасти до невероятных размеров? Вернее всего говорить о цепи таких ошибок. Последней и самой тяжелой по последствиям из них был отказ от плана Марка Аврелия и Помпеяна романизировать германцев южнее Судетских гор, включить маркоманов и квадов в «Содружество», в которое уже входили галлы, белги, рейнские племена, часть британцев, испанцы и племена к югу от Дуная. Этот проект был вполне по силам объединительному гению римлян. Там, в прежде вассальных германских королевствах, как и в других местах, было бы введено преторское право при уважении к местным обычаям, латынь стала бы разговорным языком наряду с местными наречиями, были бы построены города, и постепенно эти неукорененные, ненадежные, беспокойные народы вошли бы в состав организованного общества.
Несколько веков спустя они и вошли в него, но уже увлекаемые собственным движением, собственной волей к власти и могуществу. И вот в Трире, Отене и Тулузе — городах, где шестью веками ранее блистали школы греческого и латинского красноречия, Карл Великий начнет заново учить детей грамоте. Много времени пропало даром. Впрочем, у империи Каролингов — другой подделки под Римскую — окажется не больше, чем у Византии, той цивилизующей силы, которой в ходе трудного исторического опыта научились квириты. Разматывая цепь ошибок далее, увидим, что римляне слишком долго увлекались ближневосточной политикой в ущерб Европе. Они сочли себя наследниками мировой эллинистической империи Александра. И вот Красс, Помпей, Антоний, Август, Траян, Марк Аврелий, а позже Септимий Север, Валериан и Юлиан друг за другом тратили себя в попытках сохранить за собой мир, под греко-римским флером всегда остававшийся по сути иранским, сирийским, египетским, иудейским, и продвинуться в глубь него. На самом деле в их руках было только средиземноморское побережье с космополитическими торговыми и культурными центрами. Вскоре парфянские фанатики положат конец римской мечте о восточном синкретизме.
В основе своей это была геополитическая ошибка. Ее можно оценить по пробелам римской картографии, особенно что касается Северной и Восточной Европы. Походы Друза при поддержке флота доходили до устья Эльбы и даже до оконечности Ютландии. Но их неудача отвадила римлян от продолжения. Балтийское побережье и даже континентальная Германия их пугали и не представляли для них интереса. Лишь немногие купцы по Янтарному пути решались туда отправляться, но он так и остался менее проторенным, чем престижные пути пряностей и Шелковый. Между тем, как мы видели, именно на этом меридиане решались судьбы Империи. Когда Марк Аврелий понял, что остановить натиск с севера можно не на ближних рубежах империи, а на передовых, практически уже на территории агрессора, было поздно. До самой смерти он, очевидно, так и не понял природы процесса, который сам не смог обуздать.
С парфянами все казалось проще. Две империи, две армии, два главнокомандующих, два дипломатических ведомства из века в век повторяли одни и те же удары, те же ошибки, те же бесплодные перемирия. Группы интересов оказывали эффективное давление на власть в связи с серьезными экономическими ставками. Парфяне в своих интересах преграждали торговые потоки из Индии и с Дальнего Востока, так что китайцы даже жаловались, что «не могут вступить в прямые сношения с западным императором (ань дунь)». Римляне мечтали о контроле над Басрой в Персидском заливе, а парфяне хотели бы иметь выход к Средиземному морю через Селевкию Антиохийскую или Бейрут. Уладить эти отношения мог бы хороший торговый договор, да и караванные города (Пальмира в пустыне и Дура-Эвропос на Евфрате) прекрасно выполняли посреднические функции. Обе империи в действительности были обречены на постоянные компромиссы.
Но все показывает, что римляне ошиблись в определении постоянного противника. Они гнались за парфянами, каждый раз уходившими в непосильную для контроля Месопотамию и недоступный Иран. Тем временем в Центральной Европе германцы вели разведку слабых мест на границе, оставленной без войск. Угроза здесь была постоянной, ответ — неадекватным. Как защищаться от противника без лица и без очертаний, где нечего осаждать и нет столицы, которую можно взять? Как только Траян победил Децебала в его крепости, он овладел Дакией, когда забрал трон Дария — Мидией. Рим умел сражаться с государством, с армией в боевом порядке, но не с толпой косматых воинов, бившихся каждый за себя с единственной целью — побуянить. Вскоре никакая река, ров, ограда или стена легионеров уже не могли остановить этих захватчиков. Их всегда толкали в спину другие, но отчасти их поощряло и то, что они подмечали недостатки в устройстве Империи. Впрочем, о «германской войне» говорить вскоре перестали, потому что не стало «римского мира». На многие века война на границах, с краткими перерывами, станет подобна чумной эпидемии.