я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней – и я вам прочел ее эпитафию».
Девушка растрогана, в ее глазах блестят слезы, но предваряется печоринский монолог актерской ремаркой «про себя»: «Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид…»
Искреннее ли это признание или убедительная игра, которая должна вызвать (и вызывает) сострадание у неопытной девушки? Кажется, герой и сам запутался в отношениях между реальной жизнью и воображаемой сценой.
Наиболее искренние и точные оценки своему характеру, жизни и судьбе он дает накануне дуэли и вполне вероятной смерти.
«Что ж, умереть так умереть: потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я – как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..
Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно, она существовала, и, верно, было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначенья, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудье казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаленья… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил; я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться. ‹…› И может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец!.. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь – из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!»
Человек, не угадавший своего высокого назначения, не нашедший смысла жизни, – вот одна из самых глубоких разгадок Печорина. Другие персонажи романа так глубоко вопрос не ставят. Вспомним, о чем мечтает Грушницкий?
А особенности сложившегося в результате этой утраты смысла жизни характера Печорин объясняет в разговоре с доктором Вернером по пути на дуэль: «Из жизненной бури я вынес только несколько идей – и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки со строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..»
Монолог прерывается: Печорин видит противников и возвращается к бытовым разговорам. Но смысл сказанного очевиден.
«Ум с сердцем не в ладу», – признается Чацкий в финале «Горя от ума». В характере Печорина это противоречие обостряется, приобретает гипертрофированный характер: незаурядный и злой ум пытается разложить на логические атомы и тем самым уничтожить жизнь сердца.
Особенности печоринского характера глубоко понял В. Г. Белинский, переложив размышления героя на язык философских категорий: «Это переходное состояние духа, в котором для человека все старое разрушено, а нового еще нет и в котором человек есть только возможность чего-то действительного в будущем и совершенный призрак в настоящем. Тут-то возникает в нем то, что на простом языке называется и „хандрою“, и „ипохондриею“, и „мнительностию“, и „сомнением“, и другими словами, далеко не выражающими сущности явления, и что на языке философском называется рефлексиею. Мы не будем объяснять ни этимологического, ни философского значения этого слова, а скажем коротко, что в состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем».
Печорин преувеличивает: ему так и не удается до конца превратить себя в логическую машину. Но он последовательно стремится идти по этому пути до конца, очевидно представляя себя бо́льшим рационалистом, чем является на самом деле.
Особенно отчетливо этот неустранимый конфликт непосредственного чувства и мысли, рефлексии проявляется в сцене погони за Верой, втором, наряду с дуэлью, кульминационном эпизоде «Княжны Мери».
Получив письмо от Веры, герой перестает рассуждать, контролировать себя, отдаваясь непосредственному чувству: «Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге. ‹…› Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг, поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод – напрасно; едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; чрез несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду. Попробовал идти пешком – ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие – исчезли, как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся».
Оказывается, Печорин способен испытывать глубокие, даже трагические чувства, а не только холодно анализировать их. Но только в том случае, когда замолкает рассудок. Когда же Печорин приходит в себя, он оценивает свой поступок и свои слезы совсем по-иному: «Мне однако приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.
Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. Плакать здоро́во, и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих».
Причина слез позднее объясняется героем чисто физиологически, почти цинично: не любовь гнала