литературу В. Шкловский («Верните мяч в игру». – Тетива. О несходстве сходного. М., 1970. С. 369); о том, что, утратив любовную тему, лирика перестает быть собой, думал М. М. Бахтин (Автор и герой в эстетической деятельности. – Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 148–150).
Пастернак Б. Указ. соч. С. 269. Ср. осуждение «плена у тематизма» в тыняновском «Промежутке». – Тынянов Ю. Н. Указ. соч. С. 173–175.
Когда Мандельштам с его редкостной эстетической проницательностью назвал русский язык Хлебникова «обмирщенным» (Мандельштам О. О поэзии. Сборник статей. Л., 1928. С. 31), не разъясняя своей парадоксальной характеристики (парадоксальной, поскольку мало кто из современников Хлебникова в таком изобилии дает церковнославянские слова), он вероятно, имел в виду именно семантический строй этого языка. «Мирским» представляется отсутствие многозначности и семантической неопределенности у хлебниковского слова – то есть того, что свойственно церковно-славянскому слову как сакральному, как не вполне ясному для русскоязычного восприятия (эта семантическая развоплощенность церковного языка и возмущала Льва Толстого: «Господня земля и исполнение ея» – что это значит? – и провоцировала его сверхконкретные переводы Евангелия, в которых литургический язык элиминируется не как стилистическая, но как семантическая стихия). Хлебников же славянским словом называет актуальную конкретность:
Замок кружев девой нажит,
Пляской девы пред престолом ‹…›
Что дворец был пляской нажит
Перед ста народов катом.
(«Ладомир»)
Несмотря на возможную здесь библейскую аллюзию (пляска дочери Иродиады перед Иродом), эти словесные характеристики Кшесинской, ее особняка и великого князя ни в малейшей мере не «развоплощают» своих героев, не переносят действия в иную реальность. В этом отношении блоковский язык совершает противоположное движение: не прибегая к славянской лексике, он семантически уподобляется литургическому:
В городе колокол бился,
Поздние славя мечты.
(«В городе колокол бился…»)
Так, истолкованное Андреем Битовым (Вопросы литературы, 1983, № 8, С. 197, 202) как отзвук древнерусской миниатюры сравнение битвы с виноградом:
Я сказал: «Виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки…» —
(«Золотистого меда струя из бутылки текла…»)
у Мандельштама несомненно восходит к античному источнику – к «Георгикам» Вергилия:
Свой виноградник сперва поровнее разбей на квадраты.
Так на войне легион, растянувшись, строит когорты,
И на открытой стоит равнине пешее войско,
В строгих и ровных рядах, и широкое зыблется поле
Медью горящей, но бой пока не завязан, и бродит
Марс между вражеских войск, еще не принявший решенья.
(Пер. С. Шервинского)
Но интересна сама «культурная поливалентность» образа – от зрительного образа миниатюры до эпического сравнения, от Древней Руси до Августовского Рима. Такие «перебродившие» культурные отсылки не характерны для Хлебникова.
Хлебников В. Творения. М., 1986. С. 547.
Указ. соч. С. 555.
Указ. соч. С. 569.
Hansen-Löve A. A. Die Entfaltung des «Welt-Text» – Paradigmas in der Poesie V. Chlebnikovs. – In: Velimir Chlebnikov. A Stokholm Symposium. Ed. Nils Åke Nilsson. Stockholm, 1985, p. 27–87.
Историю этого мифа или метафоры в европейской культуре см.: H. Blumenberg. Die Lesbarkeit der Welten. Suhrkamp Verlag, 1983.
Ср. у Джона Донна: «Весь род человеческий создан одним Автором и весь он – один том; когда кто-то из людей умирает, не вырывается Глава этой книги, она переводится на некий лучший язык; и каждая Глава должна быть таким образом переведена; Бог нанимает разных переводчиков: иные части переведет старость, иные – болезнь, иные – война, иные – судебные решения; но Господня рука в каждом переводе; и Его рука сплетет вновь все наши рассыпанные листы, для того книгохранилища, где каждая книга будет раскрыта, и каждая – открыта для других» (Devotions, 17).
Некоторые из «языковых» или «рукописных» метафор Хлебникова поразительно совпадают с традиционными:
Чернилами хворей буду исправлять черновик,
человеческий листок рукописи…
Ср. «Христос есть род книги ‹…› Эта книга продиктована в расположении Отца, записана в восприятии Матери ‹…› исправлена в Страстях, украшена знаками препинания в восприятии ран ‹…› сплетена в Воскресении…» («Repertorium morale»), цит. по Gellrich J. M. The Idea of the Book in the Middle Ages: Language Theory, Mythology and Fiction. Cornell University Press, 1985. Или:
Вырубим в звуке окна и двери…
(«И вот зеленое ущелие Зоргама…»)
и
Он челнок сбивает пеньем
Из кусков большого дуба…
(«Калевала», пер. А. И. Бельского)
Так понимает позицию Пушкина относительно романтической сакрализации искусства Р.-Д. Кайль: Keil R.-D. Der Fürst und der Sänger: Varianten eines Balladenmotivs von Goethe bis Puškin. – Studien zur Literatur und Aufklärung in Osteuropa. Herausg. N. B. Harder & H. Roethe, W. Schmitz Verlag in Giessen, 1978, S. 219–269.
Примерам отождествления природного с историческим в стихах и прозе Хлебникова несть числа (Заря ночная, заратустрь! А небо синее, моцарть! И, сумрак облака, будь Гойя!). Может быть, самый яркий из них – теория происхождения религиозных конфессий из животных видов: «Где в лице тигра… мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность Ислама. Где мы начинаем думать, что веры – затихающие струи волн, разбег которых – виды» («Зверинец», Указ. соч. С. 185). Если мы вспомним уподобления «натурального» и «культурного» у других поэтов («Читайте, деревья, стихи Гесиода» или «И птицы Хлебникова пели у воды» Н. Заболоцкого, «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищущий на вьющейся тропе» О. Мандельштама, «Луг дружил с замашкой Фауста, что ли, Гамлета ли…» Б. Пастернака), то увидим, что там, где они вчитывают в природу антропоморфизм, Хлебников отчетливо натурализует культурное. Человек в его Мифе лишен своих традиционных прерогатив: разумности («Разум Мировой» течет сквозь него так же, как через камни); языка (языком обладает или языком является все сущее); личности (человек