он ставит читателей перед фактом их нераздельности.
В погоне за мертвыми душами Чичиков извлекает выгоду из гостеприимства дворян, которое и скрывает факт эксплуатации крестьянского труда, и опирается на него. Желание Чичикова получить «крепости» – документы, которые дают право на владение именами, лишь формально привязанными к физическим телам, – удивляет хозяев своей странностью, и все же они готовы его удовлетворить. Только когда чиновники, заверявшие фальшивые бумаги Чичикова, начинают опасаться, что сами попадут под подозрения вышестоящего начальства, они гонят его как мошенника и иностранца. Обсуждая махинации Чичикова, его принимают за вора, фальшивомонетчика и даже «переодетого Наполеона». Это последнее предположение намекает не только на стремительное падение Бонапарта, но и на его тактику подрыва экономики России: во время войны его армия распространила тысячи фальшивых российских ассигнаций. Добавляя дополнительной экзотики амбиции Чичикова, пристальный поиск сходства героя с Наполеоном доходит до представления его Антихристом – фигурой, ассоциирующейся с французским императором в умах чиновников [Гоголь 1978а: 184–197].
Один из чиновников рассматривает историю с Чичиковым под совершенно иным углом: его погоня за дарами (угощениями и гостеприимством помещиков, крепостными душами по дружеской цене) подтолкнула почтмейстера к заявлению, что Чичиков, должно быть, некий капитан Копейкин, ветеран войны с Наполеоном, которому российский государь отказал в благотворительности, и он решился жить разбоем [Гоголь 1978а: 190–196]. Другие чиновники отвергают эту диковинную теорию, поскольку у Копейкина недостает одной руки и ноги, но «Повесть о капитане Копейкине» несет в себе смысловое зерно, которое я бы хотела развить. Начав с того места, где остановился почтмейстер, данная глава рисует портрет Чичикова как искателя даров государства. Его коммерческие амбиции могут казаться наполеоновскими и демоническими, однако они опираются на щедрость русского крепостничества – института, в основе которого лежат земли и люди, дарованные государем дворянству и который выпестовал культуру благородного гостеприимства, используемую Чичиковым [55].
Взаимозависимость парадигм брать и отдавать в «Мертвых душах» особенно четко видна в единственном объяснении, которое дает рассказчик поступкам Чичикова:
Справедливее всего назвать его: хозяин, приобретатель. Приобретение – вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых. Правда, в таком характере есть уже что-то отталкивающее, и тот же читатель, который на жизненной своей дороге будет дружен с таким человеком, будет водить с ним хлеб-соль и проводить приятно время, станет глядеть на него косо, если он очутится героем драмы или поэмы. Но мудр тот, кто не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его до первоначальных причин. Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки [Гоголь 1978а: 231].
В этом отрывке «червь» амбиции, которого мы встретили у Гоголя и Булгарина (см. главу 1), вновь возникает в виде червя приобретательства. Чичиков, безусловно, амбициозен, потому что желает обрести благосостояние и статус, которых у него нет. Однако ни рассказчик, ни персонажи не характеризуют его как амбициозного или честолюбивого [56]. Как показано в главе 1, значения этих слов, принятые в начале XIX столетия, обладали коннотациями чести и гордости благородного сословия, противоречащими «недостойному» стремлению к приобретательству. В то время дворянину было свойственно сорить деньгами, а не копить их, то есть проявлять открытость и щедрость, а не расчетливость и экономность. Как говорит рассказчик у Гоголя, репутация приобретателя была «не очень чистой». Изображая национальную экономику в метафорах физиологии, Гоголь представляет амбицию как этакого паразита приобретательства, который гнездится в животе и требует, чтобы его постоянно кормили.
Рассказчик утверждает, что, хотя такой персонаж, как Чичиков, может удивить читателя в качестве героя поэмы, читатель все же «будет водить с ним хлеб-соль»: принимать его в своем доме, кормить, делить жизнь. Но это также означает восстановить себя в обмен. В русском языке гоголевская фраза для описания процесса гостеприимства несет смысл взаимной трапезы («обмена» сотрапезников и хлебом, и солью); эта фигура речи означает поддержание дружеских отношений благодаря постоянным взаимным визитам. Более того, отсылая к традиционному у славян предложению «хлеба и соли», Гоголь изображает эту симбиотическую взаимосвязь как национальную традицию. Хотя и Гоголь, и Шевырев говорят, что страсть к приобретательству, подобно огню, охватывает русские тела, дома и государственность, Шевырев обходит молчанием, что Гоголь считает восприимчивость к этой страсти частью народной традиции гостеприимства. Экономика дарения в «Мертвых душах» одновременно питает и подпитывается обменом.
Начиная с основополагающего труда М. Мосса «Опыт о даре» [57], взаимовыгодный обмен является ключевой темой теории дарения в XX–XXI веках. Главный постулат работы Мосса – разоблачение агрессивного экономического характера обмена дарами: хотя может показаться, что дар – вещь бесплатная и лишенная эгоистических побуждений, по сути дарение носит характер обязывающий и меркантильный. Мосс заключает, что обязанности отдавать, получать и совершать взаимный обмен – характерные черты формирования и дифференциации «архаических» сообществ. Поскольку обмен дарами одновременно связывает людей и делает их должниками друг друга, каждый раз одаряемый встает в положение неравное и подчиненное дарителю; чтобы избежать этого, необходимо «отдариться», это раз за разом запускает цикл взаимовыгодного обмена. Дарить существенно больше, чем другие могут дать взамен, означает утвердиться на позициях власти и престижа. Церемония обмена дарами, принятая на тихоокеанском побережье северо-запада Северной Америки и известная как потлач, где хозяин обязан сделать необычайно щедрые подарки, которые порой приводят к его полному разорению, приводится Моссом как главный пример побуждений к соревнованию – это теневая сторона добровольного дарения [Мосс 2011: 139, 210]. В наше время потлач также является примером зависимости самого понятия дара – как его формулирует Мосс – от мировой торговли, поскольку, как теперь известно, потлач появился не до проникновения в Северную Америку европейских товарных рынков, а в результате этого явления [Hyde 1999: 30]. Неожиданно оказалось, что и потлач, и теория дара Мосса имеют коммерческую основу.
Признавая невозможность бесплатного и неэгоистичного дара, философы с меньшей охотой, чем антропологи, соглашались отказаться от идеала такого дара. Именно невозможность воплотить этот идеал на практике поразила Ж. Деррида, по мнению которого, «Мосс говорит о чем угодно, только не о даре» [Derrida 1992: 24]. Дар гостеприимства наделяется в работах Деррида особой этической значимостью. Как и любой обмен дарами, гостеприимство в традиционном понимании (абсолютно обратном тому, что ныне предлагает «индустрия гостеприимства») отличается от товарного обмена тем, что оно творится за пределами рынка и государства. Его своеобразие, однако, заключается в том, что оно подразумевает выраженную открытость другому человеку, которому предлагается не только