высохнут растленные корыстию и расчетом сердца людей, и их верованием сделается «насущное» и «полезное»… Какая страшная картина! Как безотрадно будущее! Поэзии более нет. Куда же девалась она? –
исчезла при свете просвещения… Итак,
поэзия и просвещение – враги между собою? Итак, только
невежество благоприятно
поэзии? Неужели это правда? Не знаем: так думает поэт – не мы… Впрочем, поэт говорит не о поэзии, но о
ребяческих снах поэзии, а это – другое дело!
Уже ясен пойнт Белинского: он пока еще не отрицает поэзию и готов оценить ее красоту, он еще, как говорили в его время, эстетик, но ему уже явилась мысль о некоей если не подчиненности поэзии, то о встроенности ее в какую-то более широкую парадигму просвещения. То есть автономность поэзии тем самым заподазривается.
Продолжим совместное цитирование Баратынского и Белинского:
Теперь любопытно, о чем он поет; любопытно потому особенно, что в его песне ясно должна высказаться мысль автора этой пьесы.
Воспевает простодушный
Он любовь и красоту
И науки, им ослушной,
Пустоту и суету;
Мимолетные страданья,
Легкомыслием целя,
Лучше, смертный, в дни незнанья,
Радость чувствует земля!
А, вот что! Теперь мы понимаем! Наука ослушна (то есть непокорна) любви и красоте; наука пуста и суетна!.. Нет страданий глубоких и страшных, как основного, первосущного звука в аккорде бытия, страдание мимолетно – его должно исцелять легкомыслием; в дни незнания (то есть невежества) земля лучше чувствует радость!..
Это стихотворение написано в 1835 году от Р. X.!..
И Белинский заканчивает этот пассаж энергичным восклицательным знаком. Действительно, только подумайте: в 1835 году некто берется утверждать чуждость просвещения, науки – поэзии! Тут уже недалеко до Чернышевского, считавшего поэзию, искусство вообще просто-напросто неадекватным знанием, методологически недостаточным, так сказать. Придет наука и разъяснит то, на что в поэзии существуют лишь робкие намеки.
Между тем здесь у Баратынского не ретроградность, а подлинное прозрение, именно философское прозрение: он увидел первые результаты того процесса, который позднее назвали перерождением культуры в цивилизацию. Шпенглера предупредил, сказать попросту. Впрочем, это вообще было свойственно тогдашним русским, это и стало главным мотивом русской критики Запада, главным образом славянофильской: не Европу, не Запад отвергали или критиковали, не западную культуру, а вот именно тогда уже обозначившийся переход ее в нечто плоско-рационалистическое и утилитарное. Бердяев вообще говорил, что тема Шпенглера давно была известна и понятна русским.
И. Т.: Тогда получается, что Баратынский прав, говоря о «последнем поэте», то есть об исчезновении поэзии в грядущем, да уже наступившем мире. Но ведь поэзия, как мы знаем, отнюдь не исчезла и многих ранее незнаемых вершин достигла.
Б. П.: Конечно, поэзия не исчезла и не может исчезнуть, это одна из фундаментальных интенций человека, как и религия. Никакое просвещение, никакая рационализация жизни поэзию (как и религию) не убьют. Произошло другое: она стала маргинальной, это уже не высший цвет культуры, а как бы один из оттенков, обертонов, если брать тему акустически. То есть, повторяю, речь идет не о конце поэзии, а о сместившихся осях культурного зрения.
И вот тут самое место перейти ко второму нашему персонажу – Фету. Как раз тот случай, когда энергичные просветители выбросили поэта из культурного дискурса, сказать по-нынешнему.
И. Т.: Тем более что сам Фет, как мы уже говорили, по-своему продемонстрировал уместность таких сдвигов – бросил стихи и успешно хозяйствовал в своей Степановке.
Б. П.: Да, он семнадцать лет не писал стихов, вернее, свел это до минимума. За 17 лет всего 95 стихотворений, по пять в год, негусто, очень негусто.
И ведь что особенно интересно в случае Фета. Новейшие властители дум в пореформенной России, эти нигилисты из журналов «Современник» и «Русское слово», убеждавшие публику в ненужности и бессмысленности чистой лирики в поэзии, особенно нападали на Фета именно по этой причине: чистый лирик, кому это сегодня нужно. Вот пример выразительный тогдашней критики Фета слева – Писарев так высказался:
…г. Фет, решившись посвятить все свои умственные способности неутомимому преследованию хищных гусей, сказал в прошлом, 1863 году последнее прости своей литературной славе; он сам отпел, сам похоронил ее и сам поставил над свежею могилою величественный памятник, из-под которого покойница уже никогда не встанет; памятник этот состоит не из гранита и мрамора, а из печатной бумаги; воздвигнут он не в обширных сердцах благородных россиян, а в тесных кладовых весьма неблагодарных книгопродавцев; монумент этот будет, конечно, несокрушимее бронзы (aere perennius), потому что бронза продается и покупается, а стихотворения г. Фета, составляющие вышеупомянутый монумент, в наше время уже не подвергаются этим неэстетическим операциям. Эта незыблемая прочность монумента весьма огорчает гг. книгопродавцев вообще, а г. издателя стихотворений, купца Солдатёнкова, в особенности; эти господа не понимают трагического величия этого монумента и готовы роптать на его несокрушимость; поэтому-то я и назвал их неблагодарными; неблагодарность их, мне кажется, может дойти до того, что они со временем сами разобьют монумент на куски и продадут его пудами для оклеивания комнат под обои и для завертывания сальных свечей, мещерского сыра и копченой рыбы. Г. Фет унизится таким образом до того, что в первый раз станет приносить своими произведениями некоторую долю практической пользы.
Это Писарев глумится по поводу плохо распродающегося двухтомника стихов и переводов Фета.
И. Т.: Но, Борис Михайлович, были ведь и тогда у Фета защитники. Например, Достоевский, споривший о нем с Добролюбовым.
Б. П.: Да, это был интересный эпизод. Достоевский, по следам Вольтера, быть может, построил гипотетическую ситуацию: что если б в лиссабонской газете на следующий день после землетрясения появилось стихотворение «Шепот, робкое дыханье, трели соловья»? Да, этого автора следовало бы повесить, соглашается Достоевский с защитниками гражданского блага. Но после смерти этого поэта и когда заврачуются общественные раны, ему должно поставить памятник.
Позднее сам Фет написал в предисловии к одному из своих сборников: какие могут быть гражданские претензии к поэту, который для того и пишет, чтоб забыть внешние обстоятельства? Это все равно как человеку, бросившемуся в воду, чтобы потушить огонь, сказать: ну-ка, дай нам огня!
И. Т.: А о каких гусях говорит Писарев? Кто каких гусей дразнит?
Б. П.: Сейчас скажу. Когда Фет действительно перестал писать, занялся хозяйством и напечатал свои очерки, нападки усилились. Вот что, в частности, писали в радикальной прессе: