лед мгновенный,
А там, под ним, бездонный океан.
Бежать? Куда? Где правда, где ошибка?
Опора где, чтоб руки к ней простерть?
Что ни расцвет живой, что ни улыбка, —
Уже под ними торжествует смерть.
Слепцы напрасно ищут, где дорога,
Доверясь чувств слепым поводырям;
Но если жизнь – базар крикливый Бога,
То только смерть – его бессмертный храм.
Фет вернулся к поэзии, начиная с 1883 года стал выпускать сборники под названием «Вечерние огни», четыре выпуска было. Да и вообще другое время настало, нигилисты до времени заткнулись. И Фета оценили. Лучшую статью о нем написал в 1891 году философ Владимир Соловьев:
…лирика есть подлинное откровение души человеческой; но случайное поверхностное содержание той или другой человеческой души и без того явно во всей своей непривлекательности и нуждается не столько в откровении и увековечении, сколько в сокровении и забвении. В поэтическом откровении нуждаются не болезненные наросты и не пыль и грязь житейская, а лишь внутренняя красота души человеческой, состоящая в ее созвучии с объективным смыслом вселенной, в ее способности индивидуально воспринимать и воплощать этот всеобщий существенный смысл мира и жизни. В этом отношении лирическая поэзия нисколько не отличается от других искусств: и ее предмет есть существенная красота мировых явлений, для восприятия и воплощения которой нужен особый подъем души над обыкновенными ее состояниями. Способность к такому подъему, как и всякое индивидуальное явление, имеет свои материальные физиологические условия, но вместе с тем и свою самостоятельную идеально-духовную причину, и с этой стороны такая способность справедливо называется дарованием, гением, а актуальное проявление ее – вдохновением…
Обращаясь к особенностям лирики в отличие ее от других искусств и в частности от других родов поэзии, я могу по совести дать только относительное и отчасти метафорическое определение. Лирика останавливается на более простых, единичных и вместе с тем более глубоких моментах созвучия художественной души с истинным смыслом мировых и жизненных явлений; в настоящей лирике более чем где-либо (кроме музыки) душа художника сливается с данным предметом или явлением в одно нераздельное состояние.
Здесь в очередной раз можно вспомнить слова Томаса Элиота: стихи пишут не для того, чтобы выразить чувства, а чтобы избавиться от чувств. То есть перевести психологическую эмпирику в иной, метафизический план. От феноменов выйти к ноуменам. Об этом Соловьев и говорит – об избавлении от мелочей и пыли повседневности в лирике. Кстати, Фет очень был не чужд философии, он перевел Шопенгауэра, оба тома главного его труда «Мир как воля и представление». И Толстого к Шопенгауэру приохотил, и тот под этим влиянием написал «Анну Каренину».
И. Т.: А позднее, после Соловьева, кто, по-вашему писал адекватно о Фете?
Б. П.: Айхенвальд конечно. Он говорил, что Фет не соловей, а роза. Его предельное стремление – обойтись не только без глаголов, но и вообще без слов. Вот давайте это прочтем:
Тишина, дыхание, вздохи, глаза, которые смотрятся в глаза другие; призыв, переданный «одним лучом из ока в око, одной улыбкой уст немых», золотое мигание дружественных звезд – все это гораздо красноречивее нашей бледной речи, все это – понятные и чудные намеки, которые вообще для Фета более желанны, чем постылая и мнимая отчетливость слишком умного, определяющего слова.
Песни без слов, по Верлену. Так-то оно так, но все-таки стихи делаются из слов.
И. Т.: Соединенных посредством ритма?
Б. П.: Точно. И в заключение прочту мое любимейшее из Фета:
Я видел твой млечный младенческий волос,
Я слышал твой сладко вздыхающий голос —
И первой зари я почувствовал пыл;
Налету весенних порывов подвластный,
Дохнул я струею и чистой и страстной
У пленного ангела с веющих крыл.
Я понял те слезы, я понял те муки,
Где слово немеет, где царствуют звуки,
Где слышишь не песню, а душу певца,
Где дух покидает ненужное тело,
Где внемлешь, что радость не знает предела,
Где веришь, что счастью не будет конца.
Б. П.: С детства знакомое, можно сказать, родное имя, едва ли не самое раннее чтение из классики русской. Что называется, из первых игр и первых букварей. Никаких еще вечеров на хуторах, никакого кошмарного «Тараса Бульбы», будь он неладен, а о Тургеневе уже что-то знали школяры самых младших классов. Ну вот, к примеру, воробьишка своего птенца заслоняла и защищала перед страшной охотничьей собакой – что-то из тургеневских охотничьих баек, с младых ногтей усваиваемых.
И. Т.: И сами «Записки охотника» в ранних классах читались: «Бежин луг», «Певцы». Самая что ни на есть поэтическая сторона народной жизни.
Б. П.: Правда, этот конкурс народных талантов заканчивался пьянкой, но уже за кадром. Мне из тех же «Записок охотника» другое еще помнится – «Хорь и Калиныч».
И. Т.: Да, и на этом примере, помнится, объясняли разницу между мужиком оброчным и барщинным. Вот Хорь, мол, на оброке сидит, и хозяйство у него крепкое, и сапоги носит, а Калиныч барщинный – так и бедный, и в лаптях ходит.
Б. П.: Ну да, все его достояние – приносит Хорю букетик цветов-колокольчиков, что ли. Этакий пейзанин в духе Жан-Жака. А еще меня отвращала старуха Хорева: позовет собачку: «Подь сюды, собачка», а подойдет – начинает ее поленом лупить. Вместо сочувствия к крепкому крестьянину, раздышавшемуся на оброке, возникала невольная антипатия к этой кулацкой семейке. Ну и еще одно воспоминание из детского Тургенева: рассказ о старухе крестьянке, у которой сын помер. Приходит к ней барыня-сочувственница и удивляется: у тебя ж, Пелагея, такое горе, а ты щи хлебаешь! А бабка отвечает: так они ж посолённые. Вот тоже урок был: а что ж это за жизнь у крепостных крестьян, коли соль была раритетом.
И. Т.: И рассказывали о соляных бунтах.
Б. П.: Это уже позднее, на уроках истории, в шестом, кажется, классе. Помню еще, что «Записки охотника» я впервые увидел и в руках держал в старинном, еще дореволюционном издании на хорошей бумаге и с портретом Тургенева в охотничьем снаряжении. Там фишка была такая (у самого Тургенева потом прочитал): одеваться на охоту надо было как можно небрежнее, чуть ли не в тряпье, но охотничий снаряд самого