а на второе мельничные жернова. Тут ничем другим не торгуют.
— Тут и раньше так было. Хорошо помню. Я заказывал на Мясницкой громоотвод для своего старгородского дома» [117]. Действительно, на Мясницкой, вопреки названию улицы, располагались не мясные лавки, а главным образом учреждения, торговавшие станками, электрооборудованием и т. п. Тирада Бендера — очередная аллюзия на повесть В.П. Катаева «Растратчики», где Мясницкая характеризуется сходным образом.
Самое любопытное — в «канонической» редакции после «величественной панорамы столичного города» вдруг следует странный вопрос Воробьянинова: «Куда мы, однако, едем?» В рукописной редакции его вопрос представлен мотивированнее и острее: «Когда проезжали Лубянскую площадь, Ипполит Матвеевич забеспокоился:
— Куда мы, однако, едем?» На Лубянской площади, как известно, находилось здание ОГПУ, и авторы при подготовке журнальной публикации обезопасили текст.
От Охотного текст в обеих редакциях снова совпадает, и путники, наконец, попав — через Воздвиженку, Арбатскую площадь, Пречистенский бульвар — на Сивцев Вражек, обретают временное пристанище в студенческом общежитии.
Для восприятия приезжих не менее характерны и лирические отступления о проблемах обустройства жилья, и даже практические советы относительно ассортимента московских рынков (Смоленский, Сухаревский) или необходимости для молодоженов взять «в Мосдреве кредит на мебель», т. е. покупать мебель на льготных условиях в специализированных магазинах Московского треста деревообрабатывающей промышленности. Авторы, похоже, ориентировались на собственный опыт, опыт провинциалов, «осваивающих» столицу.
К 1927 году процесс адаптации был завершен, и Москва «Двенадцати стульев» — прежде всего Москва газетная, Москва профессии и захватывающей активности. Что вполне соответствовало традиционному образу столицы.
У Ильфа и Петрова центр Москвы газетной — Дом народов, где находится множество редакций, в том числе — газеты «Станок». Для журналистов указание было предельно ясным: «Солянка, 12, Дворец труда», редакция популярного «Гудка», издания ЦК Профсоюза рабочих железнодорожного транспорта СССР. Сотрудниками этого издания, как известно, были авторы романа. Кстати, само название «Станок» — не выдумка: в 1921 году была такая одесская газета, где работали многие земляки Ильфа и Петрова, тоже ставшие позднее московскими литераторами. Это, конечно же, намек, адресованный узкому кругу — «посвященным».
Литхалтурщик Маяковский
В научной литературе принято говорить — преимущественно на основании позднейших суждений Петрова — о любви и «близости сатириков к Маяковскому», о том, что «они были единомышленниками и товарищами по борьбе» [118]. Петров подчеркивал в воспоминаниях о друге и соавторе, что Маяковский был кумиром Ильфа [119]. Да и хорошо известно, что в сложной для соавторов ситуации 1928 года Маяковский поддержал Ильфа и Петрова. Выступая 22 декабря на собрании Федерации объединений советских писателей, он, назвав «замечательным» роман «Двенадцать стульев», пристыдил современных поэтов сравнением с нравами газеты «Станок», с «классическим Гаврилой, который то порубал бамбуки, то испекал булки» [120].
Тем не менее едва ли не главный объект иронического осмысления в обзоре «литературно-театральной Москвы» Ильфа и Петрова — Маяковский, его стихи, биография. Осмысление это строилось по схеме: бунтарь/приспособленец.
Как уже говорилось, идеологическим базисом тогдашних агрессивных общественных дискуссий была санкционированная полемика с опальным Троцким и «левой оппозицией». Былого кумира стало политкорректно критиковать, а те, кто не сумел своевременно угадать «требование момента», кто продолжал пропагандировать «мировую революцию», попали, порою к собственному удивлению, в число пособников оппозиции — со всеми вытекающими последствиями.
Подобного рода невольным пособником стал и Маяковский [121]. Верный своей левой программе, он закономерно оказался несозвучным эпохе. Так, в газете «Труд» 23 марта 1927 года он печатает стихотворение «Лучший стих». Можно сказать, что это — совершенный антипод «Двенадцати стульям», которые соавторы вскоре начнут писать. Стихотворение посвящено китайским событиям — коммунистическому мятежу в Шанхае, который произошел 21 марта и собственно контрмерой против которого стал «шанхайский переворот» Чан Кайши. Но Ильф и Петров, изображая реакцию провинциалов — жителей «уездного города Ы», доказывают, что в Шанхае ничего не случилось. Напротив того, Маяковский, выступая перед жителями другого провинциального города — Ярославля, вместе с ними радуется революционному событию планетарного масштаба: «Пока / перетряхиваю / стихотворную старь // и нем / ждет / зал, // газеты / “Северный рабочий” / секретарь // тихо / мне / сказал… // И гаркнул я, / сбившись / с поэтического тона, // громче / иерихонских хайл: // — Товарищи! / Рабочими / и войсками Кантона // взят / Шанхай! — // Как будто / жесть / в ладонях мнут, // оваций сила / росла и росла. // Пять, / десять, / пятнадцать минут // рукоплескал Ярославль» [122].
Поводом для организованного недовольства стала и поэма, позже признанная хрестоматийно-советской, юбилейная «октябрьская поэма» «Хорошо!». В 1927 году поэт читал ее публично, печатал фрагментами в периодике, затем выпустил отдельным изданием. Описывая первое десятилетие советской истории, Маяковский традиционно упоминал Троцкого и других оппозиционеров среди вождей октябрьского восстания, уверял читателей, что партия едина, славил «красный террор» и призывал готовиться к будущим боям в «Европах и Азиях», т. е. скорой «мировой революции».
Неудивительно, что критиками поэма и другие произведения поэта того времени были встречены по меньшей мере холодно. 18 октября Маяковский читал «Хорошо!» перед партактивом в Красном зале Московского Комитета ВКП(б). Согласно отчету, опубликованному в «Рабочей Москве» от 20 октября, «поэт не просто пришел прочесть свою поэму, но хотел получить ответ от партийного середняка — агитпропщиков и т. д. — понятна ли и насколько понятна поэма, дает ли она в целом широким читательским кругам то, что нужно сейчас… Сущность отдельных неодобрительных замечаний о поэме сводилась к следующему: “Поэту не удалось дать исчерпывающий обзор событий Октябрьской революции. Поэма проникнута индивидуализмом, рисует отдельных героев, но не показывает массы. В поэме слабо отражены последние семь лет социалистического строительства”» [123]. Резолюция партактива гласила, что поэма «рассматривается как шаг вперед и заслуживает использования ее в практической работе как средства художественной агитации», но — «в ряде других произведений советской литературы» [124].
Как видно, Маяковскому ставили в вину индивидуализм, схематизм, недостаточное внимание к жизни страны за последние семь лет и т. п., не связывая непосредственно с оппозицией, но подлинный смысл инвектив был ясен. Поэта, в частности, атаковал Бухарин: «Я нарочно взял Маяковского, который дал революции не один десяток прекрасных вещей, который по праву пользуется большим признанием. Маяковский не раз говорил и о другом отношении к труду, не раз выпускал талантливейшие “агитки” в трудные времена, призывая к работе, дисциплине, порядку. И даже у такого поэта мы видим срывы и провалы в анархическое болото, возврат к сомнительным “добродетелям”, которым совсем у нас не место, к лозунгам и призывам, которые тащат нас от коммунизма в “кабинет кабака”. Абстрактная “свобода” — коварная женщина, и при разных режимах имеет разное лицо» [125].
Неудача автора «октябрьской поэмы» была