почему они плохо знали по-русски», — свидетельствовала Янькова.
Воспоминания Голицыной касаются именно этого вояжа 1784–1790 годов. В них она предстает трезвым, практичным человеком, далеким от всего мистического — того напряженного ожидания чуда, которым была проникнута атмосфера предреволюционного Парижа [164]. Как видно, княгиня была не робкого десятка, поскольку ее заинтересовала «мятежная стихия», разбушевавшаяся прямо на глазах. Она посетила открытие Генеральных штатов 4–5 мая 1789 года и праздник Федерации 1790 года, после чего уехала от греха подальше. Ничего удивительного, что дочка дипломата обладала политическим любопытством: уму нужно находить не только житейскую работу. Видимо, она чувствовала себя своего рода летописцем великого потрясения, которому совсем не сочувствовала, ведь «несчастная Мария-Антуанетта приняла ее очень ласково».
Любопытно, что в дневнике нет ничего о встречах с королевой. А вот в России окружающие были уверены, будто «Усачка» сблизилась с французской августейшей семьей — обычный грех путешественников — приподнимать себя, рассказывая о контактах с теми, кто стоит выше. Видимо, дома княгиня позволила себе прихвастнуть, что и отразилось у Яньковой. Тем более что теперь Голицына соотносила себя не с семьей отца, а с семьей мужа, и буквально молилась на собственную знатность.
Воспитывавшийся в семействе Голицыных Филипп Филиппович Вигель, как всегда, злоязычен и многословен. «Знатный род, блестящие связи, — писал он, — не только заменяют заслуги и чины, кои они доставляют, но стоят на высоте, для сих последних недосягаемой. Сию веру исповедовали все члены семейства, в коем я жил». Подобную веру приняли «в тогдашних петербургских гостиных, куда вывезена она была прямо из Сен-Жерменского предместья… княгиней Натальей Петровною Голицыной». Считать ли подобное упоминание случайным? Ведь и Сен-Жермен, с которым, судя по «Запискам», княгиня не встречалась, получил имя в честь монастыря.
«Находясь в Париже во время революции, — продолжал Вигель, — сия знаменитая дама схватила священный огонь, угасающий во Франции, и возжгла его у нас на севере. Сотни светского и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространить свет его в нашей столице. Составилась компания на акциях, куда вносимы были титулы, богатства, кредит при дворе, знание французского языка, а еще более незнание русского. Присвоив себе важные привилегии, компания сия назвалась высшим обществом, и правила французской аристократии начали прилаживать к русским нравам… Екатерина благоприятствовала сему обществу, видя в нем один из оплотов престола против вольнодумства».
Вигель познакомился с молодым Пушкиным еще в Петербурге, так как оба были членами «Арзамаса». Но сблизился уже в Одессе. Его рассказы о себе не могли не касаться Голицыных. Под пером Вигеля княгиня — воплощение старого режима. Она — аристократка до мозга костей, соединившая национальные и заимствованные пороки знати. В ее доме Филипп Филиппович оказался в роли маленького приживалы, его самолюбие страдало, детские впечатления наложили отпечаток на восприятие жизни — ощущение собственной неполноценности, скрытое за горьковатой усмешкой.
«Барская спесь с примесью французских предрассудков делала самохвальство молодых Голицыных иногда несносным. Ни у одного не было дурного сердца, не было даже гордости, но [были] губительные тщеславие и легкомыслие. Из слов их можно было узнать, что они более видят себя побежденными сильным противником, чем караемыми грозным владыкой». Не об этом ли Пушкин говорил с великим князем Михаилом Павловичем: «Мы такие же знатные дворяне, как вы и государь»? В сюзерене все еще видели равного, хотя и наиболее могущественного. Такое же отношение будет проявляться и у Вяземского — Рюриковича, хоть и обедневшего.
«С своими слугами они (Голицыны. — О. Е.) обходились также просто, как и с живущими у них в доме; эта ласка была такого рода, какая оказывается любимой лошади, собаке или птице… Я умел отразить покровительственный тон» [165]. Но Голицыны от полноты жизни, богатства, знатности даже не замечали, что могут задеть людей рангом пониже.
«Пучина добродушия»
Удивительно, как в таком доме вырос по-настоящему достойный человек, князь Дмитрий Владимирович, ставший московским генерал-губернатором. «Он находился с матерью в Париже во время начала революции. Как покорнейший сын он был упитан строгими аристократическими правилами гордой княгини Натальи Петровны, а как семнадцатилетний юноша увлечен новыми идеями, которые сулили миру блаженство. Сие образовало необычайный характер. В нем встречалось все лучшее, что было в рыцарстве, со всем, что было хвалы достойно в республиканизме. Более чем кто был он предан, верен престолу, но никогда перед ним не пресмыкался, не льстил, никогда не был царедворцем, большую часть жизни провел в армии и на полях сражений добывал почести и награды. Оттого-то и в обхождении его была вся прелесть откровенности доброго русского воина с любезностью, учтивостью прежних французов лучшего общества. И это была не одна наружность: под нею легко было открыть пучину добродушия. Удивительно ли, что Москва была так долго им очарована?» [166]
Этого-то человека мать держала в ежовых рукавицах. Не выделяла положенной доли наследства, а лишь присылала деньги на жизнь. При этом никто не упрекнул бы ее в недостатке попечения о детях. Даже взрослые они казались ей маленькими, и она кликала их уменьшительными именами: Митенька, Сонюшка, Катенька. Московский почт-директор Александр Яковлевич Булгаков писал брату в Петербург, что видел княгиню в день ее рождения в 1821 году: «Нет счастливее матери, как старуха Голицына; надо видеть, как за нею дети ухаживают, а у детей-то уже есть внучата».
«Когда князь Дмитрий Васильевич, бывая в Петербурге, останавливался у матери, — вспоминал другой очевидец, — ему отводились комнаты в антресолях, и княгиня призывала своего дворецкого и приказывала ему „позаботиться, чтобы все нужное было у Митеньки, а пуще всего смотреть, чтоб он не упал, сходя с лестницы“ (князь был очень близорук и употреблял лорнет)» [167].
Несмотря на заботу о детях, княгиня не могла победить развившуюся в ней с годами скупость. Эту же черту Пушкин подарил своей графине, которая недоплачивала воспитаннице жалованья, делала Лизе замечания за перерасход сахара, заставляла ездить зимой на бал в «холодном плаще» и с непокрытой головой, украшенной, однако, живыми цветами — знак богатства, наличия собственных оранжерей — в то время как слуги устраивали свои дела, «наперерыв обкрадывая умирающую старуху».
У Голицыной скупость выразилась в отношении к собственным детям: дочерям она выделила по две тысячи душ в качестве приданого, что, кстати, недурно. А вот сыну выдавала всего по 50 тысяч рублей в год, что для генерал-губернатора второй столицы не просто недостаточно, но и позорно. Как и вообще зависимость взрослого человека от капризов маменьки: хочу дам, хочу не дам.
Княгиня и прежде была с придурями, например, не терпела села Рождествена, которое отдала сыну и, всегда проезжая мимо, закрывалась и следовала кружным путем. При ней никто не смел даже помянуть, что «в двадцати