этого не исследовались. Так, например, Ермаков указывает, что первоначально повесть называлась «Сон» (то есть «Нос» наоборот) и что Гоголь сначала объяснял события повести сном Ковалева, но впоследствии отказался от этого объяснения, из-за чего фантастическое стало выглядеть причудливым и зловещим. Выявленный Ермаковым мотив сна впоследствии разрабатывался многими исследователями.
Рассматривая мотив сна с психоаналитической точки зрения в 1960-е годы, американский исследователь Питер С. Спайкер высказывает идею, что события повести происходят не только во сне Ковалева, но и во сне цирюльника, который проснулся и обнаружил нос в хлебе. Сон Ковалева и сон цирюльника дополняют друг друга, поскольку майор и цирюльник являются «двумя проявлениями одного, я“», и вместе они составляют сон некоего третьего лица. Это третье лицо и есть «автор», который выбирает «подобные сюжеты»: «Кошмар „автора“ – это кошмар самого Гоголя», – заключает Спайкер [Spycher 1963: 370].
Ермаков также первым отметил, что события в «Носе» происходят 25 марта, в праздник Благовещения, и обратил внимание на шокирующие контрасты и параллели:
Самое унизительное, животное, отвратительное связывается у Гоголя с представлением о мартовских котах и по контрасту соединяется с возвышенным, чистым «Благовещением»; и все же это одно и то же – половое, – хотя и взятое в различных планах бытия. Об этом стремлении к контрастным переживаниям, к противоположным тенденциям, из которых сотканы произведения и самая душа Гоголя, я уже говорил в повести «Шинель» [Ермаков 1999: 277].
Ермаков первым предположил, что «за всем явным содержанием повести скрывается, может быть, пародия, отдаленно откликающаяся на ту, которую дал в своей „Гаврилиаде“ Пушкин и которая сводится в связи с „Благовещеньем“ к половому сюжету» [Ермаков 1999: 179]. К этому предположению Ермакова восходит наблюдение М. Я. Вайскопфа о том, что начало «Носа» пародирует элементы церковной службы, а также проведенное Л. П. Рассовской сопоставление темы Благовещения в гоголевском «Носе» и пушкинской «Гавриилиаде» – произведениях, представляющих собой религиозные пародии.
Также Ермаков первым высказал идею о том, что основополагающий для повести мотив исчезновения носа отсылает к «дурной болезни», сифилису, широко распространенному в гоголевское время. Как указывалось в четвертой главе «Хроника повседневной жизни и народных суеверий», впоследствии эту тему разрабатывала О. Г. Дилакторская, рассматривая в том числе и народные предрассудки, связанные с сифилисом.
Несмотря на запрет в Советской России, фрейдистская трактовка повести вошла в число традиционных подходов к «Носу»; ее считают правомерной даже те, кто не поддерживает фрейдистских теорий. В. В. Набоков, не любивший фрейдизм и психоанализ, упоминает об этом подходе в своей книге о Гоголе:
Обостренное ощущение носа в конце концов вылилось в повесть «Нос» – поистине гимн этому органу. Фрейдист мог бы утверждать, что в вывернутом наизнанку мире Гоголя человеческие существа поставлены вверх ногами (в 1841 г. Гоголь хладнокровно заверял, будто консилиум парижских врачей установил, что его желудок лежит «вверх ногами»), и поэтому роль носа, очевидно, выполняет другой орган, и наоборот. Его фантазия ли сотворила нос, или нос разбудил фантазию – значения не имеет. Я считаю, разумней забыть о том, что чрезмерный интерес Гоголя к носу мог быть вызван ненормальной длиной собственного носа, и рассматривать обонятельные склонности Гоголя – и даже его собственный нос – как литературный прием, свойственный грубому карнавальному юмору вообще и русским шуткам по поводу носа в частности [Набоков 1996: 33].
Кэрил Эмерсон отмечает, что «если принять фрейдистский символизм как правомочный, прочтение „Носа“ Ермаковым звучит довольно убедительно» [Emerson 2011: 88]. Энн Шукман метко называет повесть «наивысшей сублимацией сексуальности», не вкладывая в эту характеристику уничижительного смысла [Shukman 1989: 78].
Однако специалисты по психоанализу считают фрейдистский подход Ермакова к «Носу» устаревшим. В книге об истории психоанализа в России А. М. Эткинд указывает, что исследования Ермакова «практически исчезли из научного обихода, и вряд ли в него вернутся» [Эткинд 1994: 262]. Их главный недостаток Эткинд видит в том, что «от текстов Ермакова часто возникает ощущение его собственного страха, внутренней скованности и самоцензуры: автор боится рассказать о той целостности, о которой хочет писать и перестает ее видеть» [Там же] [31].
Психоаналитический метод стоит особняком по отношению к другим подходам, описанным в предыдущих главах и затрагивающим различные аспекты повести: ее язык, жанровые особенности, сатирический уклон, религиозную направленность и отражение народных суеверий. В отличие от всех этих подходов, психоаналитический подход нацелен на исследование личности автора и глубин его психики. Однако в применении к Гоголю, обладавшему столь сложной личностью, подобная задача едва ли осуществима.
6. Эхо немецкого романтизма
Вопрос о влиянии на творчество Гоголя немецкого романтизма возник сразу же после публикации ранней гоголевской поэмы «Ганц Кюхельгартен» (1827), написанной в подражание идиллии И. Г. Фосса «Луиза». После выхода в 1835 году «Арабесок» С. П. Шевырев в рецензии «О „Миргороде" Гоголя» писал, что в сочинениях Гоголя чувствуется фантастический дух произведений Э. Т. А. Гофмана и Л. Тика. Спустя два десятилетия Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» (1853) оспаривал это утверждение, заявляя, что в 1830-е годы Гоголь еще не знал ни имени, ни произведений Тика. Что касается Гофмана, то, хотя Гоголю и было известно его имя, эти два писателя не имеют ничего общего:
Считаем ненужным замечать, что с Гофманом у Гоголя нет ни малейшего сходства: один сам придумывает, самостоятельно изобретает фантастические похождения из чисто немецкой жизни, другой буквально пересказывает малорусские предания («Вий») или общеизвестные анекдоты («Нос»): какое же тут сходство? [Чернышевский 1947: 115].
В 1921 году, рассматривая возможные связи гоголевского «Носа» с европейской литературой, В. В. Виноградов пришел к аналогичному заключению о том, что гоголевский гротеск создавался независимо от каких-либо влияний; сочинения Гофмана и Стерна исследователь охарактеризовал как «фантастический» и «неестественный гротеск», тогда как гротеск Гоголя – «естественный и натуралистический» [Виноградов 1976а]. В другой работе Виноградов более детально объясняет, что именно, по его мнению, отделяет Гоголя от европейской романтической традиции. В обзоре статей, написанных в 1920–1922 годах датским исследователем А. Стендером-Петерсоном, который сравнивал украинские и петербургские повести Гоголя с сочинениями немецких романтиков, Виноградов отмечает способность Гоголя описывать «реальную жизнь»:
Между Гофманом и Гоголем не было конгениальности. Это – совсем разные поэтические натуры – с диаметрально противоположным творческим путем. Рафинированный, экстравагантный энтузиаст и мистификатор Гофман – и идеалист, мечтатель Гоголь, который через сознательное подражание поэтике Тика и Гофмана шел к горькому признанию реальной жизни, к ее холодному воспроизведению. Период подражания Гофману, обнимающий время от 1832 по 1834 г. – это период несвободы и несамостоятельности Гоголя, время