Кутузову перестали беспрекословно повиноваться – в день, поневоле назначенный им для сражения, приказ не был передан войскам – и сражение не состоялось.
Впервые мы видим Кутузова вышедшим из себя: «трясясь, задыхаясь, старый человек, придя в то состояние бешенства, в которое он в состоянии был приходить, когда валялся по земле от гнева», напустился на первого попавшегося офицера, «крича и ругаясь площадными словами…
– Это что за каналья ещё? Расстрелять мерзавцев! – хрипло кричал он, махая руками и шатаясь».
Почему мы прощаем Кутузову и бешенство, и ругань, и угрозы расстрелять? Потому что знаем: он прав в своём нежелании дать сражение; он не хочет лишних потерь. Его противники думают о наградах и крестах, иные – самолюбиво мечтают о подвиге; но правота Кутузова выше всего: он не о себе заботится – об армии, о стране. Поэтому мы так жалеем старого человека, сочувствуем его крику, и ненавидим тех, кто довёл его до состояния бешенства.
Сражение всё-таки на другой день состоялось – и была одержана победа, но Кутузов не очень радовался ей, потому что погибли люди, которые могли бы жить.
И вот тёмной октябрьской ночью к штабу Кутузова прискакал верховой.
«– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому-то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней».
Этот верховой – офицер Болховитинов с известием о том, что Наполеон ушёл из Москвы.
Много раз я пыталась написать следующую фразу – и не могла, потому что этой фразой надо было пересказать то, что написано Толстым, а пересказать невозможно: всё получается плоско и пусто, по сравнению с его словами – единственными, как в стихах:
«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днём часто неожиданно задрёмывал; но ночью он, не раздеваясь, лёжа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжёлую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте».
Если сегодня писатель принесёт такую рукопись редактору, то редактор, не колеблясь, подчеркнёт слова «сыпал» и «задрёмывал», как устарелые, невозможные в сегодняшнем языке. И во времена Толстого они уже были такими, но всё-таки Толстой воспользовался именно этими словами; более того, они-то и создают всю силу отрывка.
Когда пятиклассники начинают проходить виды глагола и – в связи с этим – суффиксы «-ива», «-ыва», большинство ребят очень возмущается: «Зачем нам вся эта муть?» – и долгие годы, до конца школы, а иногда на всю жизнь, остаётся у них ощущение, что русская грамматика излишне многообразна, чересчур сложна.
Но в этой сложности, в этом многообразии – красота, и богатство, и величие нашего языка. Что и как написал бы Толстой, если бы в русском языке не было суффикса «-ыва»: Кутузов… мало спал, часто дремал… Слышите: это совсем не то!
«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днём часто неожиданно задрёмывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал».
В этой прозе звучит музыка, как в стихах, – звучит она, благодаря странным словам: сыпал, задрёмывал…
Эти слова придают особый смысл тому, о чём рассказывает Толстой: они обозначают многократность происходящего; за ними встают бесконечные, долгие ночи этой войны, когда старый полководец так же «лежал… облокотив тяжёлую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал…»
Снова, в который раз, Толстой подчёркивает этот один глаз, эту изуродованную голову старого человека, чьи ровесники давно умерли, и Багратион, который был много моложе его, погиб при Бородине, а он всё ещё несёт свою ношу – ответственность за судьбу России – и несёт её одиноко, не понимаемый почти никем…
«В соседней комнате зашевелились, и послышались шаги…
– Скажи, скажи, дружок, – сказал он Болховитинову своим тихим старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку. – Подойди, подойди поближе. Какие ты привёз мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушёл? Воистину так? А?
…Болховитинов рассказал всё и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что-то, но Кутузов перебил его… вдруг лицо его сщурилось, сморщилось…
– Господи, создатель мой! Внял ты молитве нашей… – дрожащим голосом сказал он, сложив руки. – Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! – И он заплакал».
Не буду пояснять эту сцену. Только об одном прошу вас: вспомните старого князя Болконского, и его сына Андрея, и Багратиона, и мальчика Петю, который ещё жив и едет под дождём навстречу гибели.
* * *
«– Нагни, нагни ему голову-то, – сказал он солдату, державшему французского орла… – Пониже, пониже, так-то вот. Ура! Ребята…
– Ура-ра-ра! – закричали тысячи голосов».
Так ведёт себя Кутузов, когда победа уже ясна всем, когда французы бегут, их знамёна взяты, а пленные, покрытые болячками, плетутся позади наших солдат.
Кутузов сказал короткую речь: «Благодарю всех!.. Благодарю всех за трудную и верную службу…» – и «вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что-то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам».
Это «самое нужное» – о пленных: «Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?»
И впервые на протяжении всего романа «лицо его становилось всё светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звёздами морщившейся в углах губ и глаз».
Здесь, с солдатами, он остаётся самим собой – справедливым и добрым старым человеком, чей подвиг совершён, и люди, стоящие вокруг, любят его, верят ему.
Но как только он попадает в окружение царя, так начинает чувствовать, что его не любят, а обманывают, ему не верят, а за спиной подсмеиваются над ним. Поэтому в присутствии царя и его свиты на лице Кутузова устанавливается «то самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле».
Но тогда было поражение – хотя не по его вине, а по царской. Теперь – победа, одержанная народом, избравшим его своим предводителем. Царю приходится понять это.
«Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой-то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1-й степени». (Курсив мой. – Н. Д.)
Толстой называет высший орден государства сперва «маленькой вещицей», а потом «предметом». Почему так? Потому что никакие награды не могут измерить