стамбульский падишах все равно что простой субпрефект».
Личность государя проникает в клетки жизни страны. Именно «согласие между народом и царем» позволяет России «звучать» как единое целое: «От Архангельска до Варшавы, от Кяхты до Черного моря, от Камчатского залива до залива Финского тянется величественный, нескончаемый органный пункт. Вообразите голос, звук которого разносится до озера Байкал, до Чудского озера, от Америки до Азии под аккомпанемент колокольчиков фельдъегеря» [440].
Из описания Бальзака, правда, следует, что в империи слышен только один голос: государя. Все остальные послушно склоняют головы и подчиняются. Тоже в полной мере европейская картинка. Николай I не учил купцов торговать, а крестьян пахать землю. Но взамен император требовал, чтобы его не учили править. А именно этим занимается «общее мнение», пресса, парламент, чьим вариантом был сейм. Одна модель жизни находила на другую как коса на камень. В самодержавной империи каждый делает именно свое дело, именно благодаря этому возможен «нескончаемый органный пункт» от моря до моря.
Такого единения с поляками, и в силу их исторической судьбы, и в силу национального характера, и в силу вероисповедания, — быть не могло. Обертон наталкивался на другой обертон. Начиналась какофония вместо оперы.
Пушкин, следя за конфликтом, использовал в послании «Клеветникам России» 1831 года сходные обороты:
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды.
Считается, что на поэта в 1831 году нашло затмение. Возмущенный Вяземский писал, что ему «надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. {21} Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст» [441].
Между тем, когда в «Недвижном страже…» 1824 года Пушкин, держась радикальных представлений, позволил себе те же «фанфаронады» при описании Европы: «От Тибровых валов до Вислы и Невы, / От сарскосельских лип до башен Гибралтара», — это не вызвало нареканий.
Оба стихотворения связаны внутренним родством. В обоих поэт обращался к «народным витиям», то есть к газетчикам. Именно они кажутся ему особенно вредоносными. В 1824 году — своей слабостью и соглашательством: «Целуйте жезл России / И вас поправшую железную стопу». В 1831-м — наглостью и бахвальством: «Зачем анафемой грозите вы России?» Перед Европой не просто старый «спор славян между собою». Перед ней «вопрос, которого не разрешите вы» иначе, чем силой оружия.
В этом месте сходство с письмом Бальзака режет глаз: «Говоря об общественном мнении, представляемом прессой», писатель возмущался: «Пресса только и делает, что готовит восстание идей, от которого недалеко и до исполинского восстания народа… Я, в отличие от бессовестной Оппозиции, вижу в восстании проблему» [442], а не решение проблем. Проблему в бунте «бессмысленном и беспощадном» видел в то время и Пушкин.
Но пока речь шла не о внутреннем бунте, а о возможном иностранном вмешательстве. В черновике письма Пушкина Бенкендорфу от 21 июля 1831 года сказано: «Озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, а ежедневной бешеной клеветою» [443]. В окончательном же варианте поэт предлагал основать издание, поскольку «общее мнение имеет нужду быть управляемо. С радостью взялся бы я за редакцию политического и литературного {22} журнала, то есть такого, в котором печатались бы политические и заграничные новости» [444].
«Месть чудной души»
Европейские газеты Пушкин имел возможность читать в салоне Дарьи Федоровны Фикельмон и держался мнения, прямо противоположного мнению Вяземского или самой хозяйки.
Раскол общества достиг апогея. В отчете III отделения зафиксировано: «Революция в Варшаве пробудила все временно заглохшие споры… Большинство становилось на сторону русских патриотов, которые жаждут не только пролития крови, но и истребления части польской нации и полнейшего порабощения последней… Партия либералов защищала поляков под тем условием, чтобы они не смели нападать на нашу границу или просить об отдаче им наших провинций… Мы были очень удивлены, слыша из уст русских речи, достойные самых экзальтированных поляков».
Политический надзор выделял не две, а три партии. «Первое мнение — неумолимых русских патриотов, желающих суворовской резни… Второе мнение — умеренных, имеющих многочисленных сторонников, особенно в Петербурге, жители которого более европейцы, чем русские; это мнение высказывается за водворение мира… Третье мнение — мнение либералов, людей, пропитанных политическими принципами на французский манер; эти желают или войны, предполагая, что она вскоре станет европейской и что конституционная Франция одержит победу и возмутит все народы в Европе, или мира при условии восстановления конституции в Польше, не из любви к этой стране, а из любви к конституции» [445].
Итак, 1830 год снова, как во времена греческого восстания, был отмечен мыслями о превращении внешней войны в гражданскую, внутреннюю. Последняя партия, по мнению высшей полиции, «грозит заразить общество», в условиях уныния — истощения страны после схватки с Турцией, холеры, новых рекрутские наборов… Чтобы удержать власть, следовало резко переложить руль. Но на чью сторону?
А что думал о Польше сам император?
Что она чужеродна и абсолютно не нужна России… за одним немаловажным исключением — ее земли — постоянный плацдарм для нападения любой вражеской армии. «Польша постоянно была соперницей и самым непримиримым врагом России, — рассуждал Николай I, пытаясь прояснить происходящее. — Это наглядно вытекает из событий, приведших к нашествию 1812 года, и во время этой кампании опять-таки поляки, более ожесточенные, чем все прочие участники этой войны, совершили более всего злодейств из тех же побуждений ненависти и мести, которые одушевляли их во всех войнах с Россией… В 1815 году Польша была отдана России по праву завоевания. Император Александр предполагал, что он обеспечит интересы России, воссоздав Польшу как составную часть империи… Он даровал ей конституцию и заплатил, таким образом, добровольным благодеянием за все зло, которое Польша не переставала причинять России. Это была месть чудной души…
Не подлежит ни малейшему сомнению, что эта маленькая страна, разоренная, ослабленная беспрерывными войнами… в пятнадцатилетний промежуток времени достигла замечательного благосостояния… Что же хорошего вышло из этого для империи?» Помимо человеческих жертв в минувшую войну с Наполеоном, имелись и жертвы иного рода. Ежегодно казна выделяла на поддержание польской администрации один миллион рублей. «Империя в ущерб собственной промышленности была наводнена польскими произведениями» [446]. Одним словом, несла тяготы своего нового приобретения, не извлекая из него никаких выгод.
В таких условиях полякам оставалось или подчиняться тем, кто их покорил силой оружия, и сохранять жизнь, имущество, достаток, или… следовали неутешительные выводы.
Все сказанное отнюдь не исключало нравственных страданий государя, связанных с жертвами нового русско-польского столкновения: бессердечным человеком Николай I не был.