пятном на стене; то, что она обдумывала, тоже располагалось на стене или где-то еще, в городе, может быть, у моих родителей. Да, она наверняка думала о матери, она ждала телефонного звонка, да неважно чего; тут не было ничего таинственного, ей только и нужно было сказать об этом, чтобы я имел какое-то представление. Разве мы могли бы понимать друг друга, если бы я сначала так или иначе с ней не заговорил? Я говорил с ней, это было видно хотя бы по тому, как она держалась рядом со мной, в той же комнате, с теми же мыслями. Отсюда рождался гул, глухая, бесконечно тянущаяся нота, которая обращалась к ней и позволяла нам быть вместе.
Этот звук, мне хотелось его, только его и слушать. Он падал с регулярностью колокольного боя, совсем рядом со мной, совсем вдалеке. Я выбежал в коридор: он был там и даже увлек за собой Луизу, которая смотрела на меня, стоя перед дверью. Я, значит, был прав? Он был столь же близок, как и мой голос, и, вероятно, в мире не было места, где я не мог бы его, как и свой голос, услышать. Только я никогда не смолкал. Луиза взяла меня за плечо, тихо отвела обратно. Что она подумала? Что я все еще болен, что хотел сбежать? Как только это пришло ей в голову, у меня имелось доказательство, что она меня услышала и слушает: из меня струилось что-то, что я не мог остановить, хозяином чего я был, не будучи вполне его хозяином. Вот почему я подозревал, что говорю, хотя на самом деле этого не слышал: по большей части я с легкостью отличал одно от другого, подчас мне казалось, что слова выходят сами по себе, я отпускал их, чтобы передохнуть. По сути, я имел на это полное право. Во всем этом не было ничего нового. Это даже было настолько в порядке вещей, что объяснялось уже просто тем, что так было, а так было все время, так что все постоянно находило себе объяснение.
Среди ночи я снова начал задыхаться. Луиза поспешно выбежала на поиски помощи. Я увидел, как они вместе входят и, за застекленной дверью, под лампой, стоят лицом к лицу. Я спокойно рассматривал его, скованного и смущенного.
– Ожидал, что вас увижу, – сказал я, – но не в подобный час. Луизе не стоило вас беспокоить.
– Луизе?
– Да, это моя сестра.
Он слегка повернулся к ней.
– Ваша сестра? Но она права; я ложусь поздно и только-только вернулся.
Он промедлил какое-то время, и, заметив, что он готов ретироваться, я подал ему знак.
– Видите, как обстоят дела. Всего несколько дней назад я бы пошел на все, чтобы избежать встречи с вами. Я даже съехал, чтобы больше с вами не видеться. А теперь вернулся, вы все еще живете в этом доме, и среди ночи беспокоят именно вас.
Он посмотрел на меня со странным видом – озадаченным и заинтересованным.
– Вы съехали, чтобы больше меня не видеть?
Я наклонил голову.
– Почему? Я был вам настолько неприятен?
– Не неприятен – или, по крайней мере, не очень, не все время. Вы меня смущали, я говорил вам об этом. А теперь…
– Теперь?
– У меня такое впечатление, что больше не смущаете. Думаю, мне даже будет приятно поговорить с вами, по крайней мере в данный момент; я имею в виду, что в данный момент, в вашем присутствии, у меня такое впечатление. Быть может, оно не продлится долго. Быть может, я просто счастлив, что могу поговорить, а до вашего появления здесь не был достаточно спокоен, чтобы это сделать.
– Вы чувствуете беспокойство?
– Я не беспокоюсь. Я помню, что одной из причин, отдалявших меня от вас, было то, что у меня в уме вы оказались связаны с идеей болезни. Вы относились ко мне как к больному, я боялся, что вы хотите извлечь выгоду из моего болезненного состояния. Для меня же, наоборот, странным, ненормальным были вы. Тогда как теперь…
– Теперь?
– Я не знаю. Я вижу, что это была глу-пость, наивность. Болен я или нет, это ничего не меняет.
– Вы наверняка не тяжело больны. Я вскоре вернусь вас проведать. Это ваша сестра?
– Да, Луиза.
– Я представлял ее не такой. Вы не похожи.
– Отнюдь, – сказал я. – Мы очень похожи.
Он не вернулся. Мне только и оставалось смотреть на Луизу. Она наводила порядок, ходила по комнате, все ее движения были точны. Можно было подумать, что она провела всю свою жизнь среди именно этой мебели: ее рука наперед знала эти предметы, бралась за них с полным пониманием. Вот почему, не иначе, ей удавалось хранить настолько полную тишину. Она исчезала в том, что делала, она скрывалась; за нею скрывались и вещи.
И все же, с течением времени, я вновь почувствовал, что горю. Как-то днем я предупредил ее, что собираюсь выйти. Мое нетерпение было слишком велико, настолько велико, что я вполне мог бы и не выходить, оно перерастало в своего рода терпение. Я сделал по улице сотню-другую шагов. Мне хотелось вдыхать свежий воздух, видеть людей, особенно прохожих. Я жадно в них вглядывался: рассматривал всех, издалека, поближе, еще и еще один взгляд. Все время, пока я смотрел, как они приближаются, я сознавал, что их не вижу – ни их одежду, ни их черты, даже их внешний вид, и, однако, они полностью себя показывали, они были в моем распоряжении, я кого-то рассматривал. Для женщин, возможно, все было немного не так, по крайней мере для тех, которые чем-то о себе заявляли, например цветом, красным цветом. Я видел их не лучше других, а, напротив, намного меньше: они не желали показываться, и поэтому я пристально их разглядывал.
Добравшись до площади, я оказался захвачен неистовым движением машин; они, перекрещивая свои траектории, вырывались из темноты проспекта, внезапно замедлялись, пока пешеходы, как могли, пробирались между ними. Безумное перемещение, не менее значительное, чем какая-нибудь официальная процессия: машины, велосипеды, прохожие – их вереница была бесконечной, все время одной и той же. Меня все это утомляло, но я не мог увернуться – как невозможно отбиться от демонстрации, пока она продолжается. Стоило мне рассмотреть процессию, и я уже к ней принадлежал и, пока в ней дефилировал, не мог ее не рассматривать. На проспекте я почувствовал, что немного устал. Там было все еще темно, уличные фонари пока не горели. Я увидел, что одна из улочек, ведущих к торговому кварталу,