Ознакомительная версия.
Когда мы сомневаемся в том, что психическая болезнь – это болезнь языка (т. е. не только выражающаяся в порче и злоупотреблении языком, но произошедшая в результате злоупотреблении языком по отношению к субъекту, будущему шизофренику, со стороны шизофеногенного окружения), мы представляем себе язык по-структуралистски, как некую аутистическую систему иерархически упорядоченных уровней – язык по Ф. де Соссюру и Л. Ельмслеву. Но если представить себе язык так, как представляли его себе поздний Витгенштейн и аналитические философы, представители теории речевых актов, Дж. Остин, Дж. Серль и их последователи, как представляет его себе автор позднейшей коммуникативной концепции «языкового существования» Борис Гаспаров, то нам многое станет яснее и многие сомнения отпадут. Если язык – это не абстрактная система уровней, а нечто живое, система «коммуникативных фрагментов», то становится понятным, как осмысленный таким образом язык может вызывать психическое заболевание.
Когда Грегори Бейтсон формировал свою концепцию двойного послания, лингвистика была уже постструктуралистской, уже были сформулированы идеи позднего Витгенштейна и Остина, главная книга которого называется «Как производить действия при помощи слов?» Здесь в одном уже названии явственно содержится посылка, соответствующая лингвистическому релятивизму, гипотезе лингвистической относительности. Язык формирует реальность, а не наоборот. От того, как говорят с младенцем (говорят в самом широком смысле: кормление и пеленание – это тоже «разговор», как правило, сопровождающийся словами, которые, как считается, младенец еще не понимает), зависит, каким он будет психически. В первый год жизни ему могут «наговорить» шизофрению, во второе полугодие первого года – на «депрессивной позиции» (по Мелани Кляйн) – маниакально-депрессивный психоз. Потом, если он проходит эти стадии, он все больше крепнет, и психоз грозит ему все меньше. Но когда его начинают слишком рьяно приучать к туалету (тоже, между прочим, при помощи языка), он может потом заболеть обсессивно-компульсивным неврозом. А если его ругают на более поздней стадии за то, что он мочится в постель, это может впоследствии привести к истерии. Как ни крути, а любое психическое заболевание, невроз или психоз, зависит от того, как с ребенком общаются в первые годы его жизни. Удовлетворяет ли такой панлингвистический, пансемиотический взгляд здравому смыслу? Что же такое бред с точки зрения здравого смысла? Это некоторое расстройство интеллекта, в результате которого появляются ложные представления, нелепые с точки зрения здравого смысла, но для больного обладающие непоколебимой степенью достоверности (в общем случае). Вследствие этого расстройства сознания, в общем, до сих пор непонятного по своей природе, появляются искажения в речевой деятельности, деформация речи вплоть до полного ее перерождения в бредовый «базовый» язык, совершенно недоступный пониманию. Вот примерно так рисует картину бреда обыденный здравый смысл: расстройство сознания – а изменения языка суть следствия расстройства сознания.
Но что же такое сознание? Из чего оно состоит? Это память, интеллектуальные способности, т. е. способности отличать действительное от вымышленного, плохое (для субъекта) от хорошего, полезное от вредного, правое от левого, большое от малого, высокое от низкого, свое от чужого, ориентация в пространстве и во времени, понимание того, что может быть, и того, что невозможно, и т. д. Это способность к некоторым мыслительным действиям – чтению, письму, счету, к высказыванию суждений и выведению умозаключений из этих суждений.
Теперь спросим себя: возможно ли все это вне языка, помимо языка? Что такое память, как не существующие в сознании слова и предложения, блоки предложений о прошлом? Что такое способность отличать действительное от вымышленного? Можно ли отличить действительное от вымышленного, не обладая языком? Допустим, перед человеком стоит чашка, а рядом на картине нарисована такая же чашка. Что позволяет ему отличить подлинную чашку от нарисованной? Как мы вообще представляем себе этот процесс отличия подлинного от вымышленного?
Допустим, ребенок или какой-то недоразвитый субъект отличается плохой или еще не сформировавшейся способностью отличать подлинное от мнимого. Как мы будем обучать его этой способности? Мы поставим перед ним чашку и рисунок или цветную фотографию, изображающую чашку, и скажем ему: «Вот, смотри, какая из этих двух чашек настоящая, а какая ненастоящая?» Что должен будет сделать субъект? Он должен будет ответить на вопрос, сказать, что вот эта чашка настоящая, а эта нарисованная. Это будет ответ нормального человека. Но для того, чтобы такая ситуация была возможна, необходимы речевые действия.
А что может ответить на вопрос об отличии настоящей чашки от нарисованной или сфотографированной психически больной человек? Он может сказать: «Обе чашки настоящие» или «Это не чашки, это рука Всевышнего отечество спасла». Или он может сказать: «Нет, я не чашка, я нарисован на другой картинке».
В любом случае и нормальный ответ, и ответ психически больного будет подразумевать какие-то речевые действия. Но в первом случае это будет правильное с точки зрения здравого смысла использование языка, а во втором случае – испорченное. Ведь никто не говорит в нормальной жизни, что обе чашки – и фарфоровая, и нарисованная – настоящие. Но можно возразить: дело не в том, что он говорит, а в том, что за этим стоит искаженное мышление, невозможность определить, что настоящее, а что – мнимое. Ну и в чем состоит эта способность? Она кроется в сфере значений. Чашка, нарисованная или сфотографированная на бумаге, и чашка, сделанная из фарфора, – это вещи. Вещи существуют помимо языка. Значения, денотаты – отдельно, а то, что их обозначает, знаки, – отдельно. Но здесь мы опять приходим к путанице. Вещи, конечно, существуют. Но они существуют только потому, что мы можем сказать, что они существуют. И чашка, и фарфор, и фотография, и бумага, и «вещи», и «существует» – все это слова. Могут ли существовать вещи помимо слов? Как же это можно себе представить, что существует чашка, но не существует слова «чашка» и не существует слова «существует»? Я не представляю, как бы это было возможно. Мы просто зачарованы мнимой автономностью вещей, которые мы сами сделали и которым сами дали названия. Ну а если взять чистый бред воздействия, например, тот, который изображен в «Черном человеке» Есенина? Почему герою этого стихотворения бессознательно хочется, чтобы черный человек говорил ему гадости? Потому что черный человек – это сам герой, его отколовшийся архетип, Тень, вестник смерти. Можно ли сказать, что Александр Введенский в психотической мистерии «Кругом возможно Бог» и в других стихотворениях не понимал, того языка, на котором он говорил? «Вбегает мертвый господин и молча удаляет время». «Обнародуй нам, отец, что такое есть Потец». Введенский признавался, что его прежде всего интересуют три темы: время, Бог и смерть. Мертвый господин, убивающий время, – это и есть Бог, а Потец – символ смерти отца, «пиздец». Вообще бессознательная наррация подлинного бреда, если ее рассматривать как дискурс об истине, – это всегда дискурс о смерти. Гегель говорил, что человек должен добровольно принять свою смерть, а Хайдеггер подчеркивал, что обычно люди этой темы избегают. Психотик честен. В конце «Черного человека» герой разбивает зеркало (разбитое зеркало – символ смерти), он убивает черного человека, этот своеобразный портрет Дориана Грея, и тем самым убивает себя.
Но почему же психотик, говоря на языке, которого сам не знает, при этом пользуется и обычном языком? Потому что параноидный психотик не может быть только психотиком. Если бы он был только психотиком, он бы умер или застыл, как кататоник. Но психоз – это, как правило, компромисс между болезнью и здоровьем, между психотической и непсихотической частями личности, по Биону, или двойная бухгалтерия, по Блейлеру. Мы бы никогда ничего не поняли в «Розе мира» Даниила Андреева или в «Капитализме и шизофрении» Делёза и Гваттари, если бы они говорили только на «базовом» языке. Что такое шизоанализ? Это апология желающей машины. Мы подходим к тому, с чего начали, – к желанию. Делёз и Гваттари вывели желание из бессознательного. Можно сказать, что шизоанализ – апология шизофрении, то есть психотическая философия. И что авторы говорят на языке, которого сами не понимают. Я, например, уверен, что Делёз бы не смог объяснить, что такое тело без органов, пользуясь обыденным языком. Сила шизоанализа – в его революционности. Недаром он вдохновлен парижской весной 1968 года.
В чем вообще сила бреда, сила психоза? В раскрытии, обнажении бессознательного и в бескомпромиссности фигуры шизофреника, или шизика, как его называли Делёз и Гваттари. Шизик Витгенштейн был бескомпромиссно честен, он всю жизнь прожил в режиме «дня без вранья» (так называется рассказ Виктории Токаревой). Почему же здоровые люди так часто врут? Должно быть, это обратная интеллектуальной априорной категории согласованного бреда. Разберемся в этом подробнее.
Ознакомительная версия.