Чтобы приспособить город к нуждам императора, Константин расширил древнюю Византию и физически и духовно. Город говорил на греческом языке; политическое устройство было римским; религией — во многом под влиянием матери Константина, святой Елены, — стало христианство. Константин, воспитывавшийся в Никомедии, в Восточной Римской империи, при дворе Диоклетиана хорошо разбирался в латинской литературе классического Рима. В греческом он чувствовал себя менее свободно; когда позже ему приходилось произносить речи на греческом языке, обращаясь к своим подданным, он сперва составлял их на латыни, а потом зачитывал перевод, составленный грамотными рабами. Семья Константина, происходившая из Малой Азии, поклонялась солнцу, как Аполлону, Богу Непобедимому, которого император Аврелиан объявил верховным богом Рима в 274 году[446]. Это солнце послало Константину видение креста с девизом «In hoc vinces» («Сим победиши») перед битвой с Лицинием[447]; символом нового города Константина стала солнечная корона, сделанная, как считалось, из гвоздей Истинного Креста, выкопанных его матерью у Голгофы[448]. И таким мощным было сияние солнечного бога, что уже через семнадцать лет после смерти Константина, дата рождения Христа — Рождество была перенесена на день зимнего солнцестояния день рождения солнца[449].
В 313 году Константин и Лициний (вместе с которым Константин в то время правил империей и которого он позже предал) встретились в Милане, чтобы обсудить «все, что относилось к общественной пользе и благополучию», и в знаменитом эдикте провозгласили, что «в особенности признали мы нужным сделать постановление, направленное к поддержанию страха и благоговения к Божеству, именно даровать христианам и всем свободу следовать той религии, какой каждый желает»[450]. Миланским эдиктом Константин официально прекратил в Римской империи гонения на христиан, которые до того считались преступниками и предателями и наказывались соответственно. Но гонимые сами стали гонителями: чтобы укрепить авторитет новой государственной религии, некоторые христианские лидеры использовали методы своих прежних врагов. В Александрии, например, где легендарная Екатерина якобы приняла мученическую смерть на покрытом шипами деревянном колесе по приказу императора Максенция, в 361 году сам епископ руководил штурмом храма Митры, персидского бога, которого очень любили солдаты и который к тому времени был единственным конкурентом Христа. В 391 году в той же Александрии патриарх Фео- фил разграбил храм Диониса — бога плодородия, культ которого существовал в строжайшей тайне, — и подбил толпу христиан уничтожить великолепную статую египетского бога Сераписа; в 415 году патриарх Кирилл приказал толпе молодых христиан ворваться в дом Гипатии Александрийской, язычницы, философа и математика, вытащить ее на улицу, разорвать и сжечь останки на площади[451]. Надо сказать, впрочем, что Кирилл не пользовался большой любовью и среди христиан. После его смерти в 444 году один из епископов Александрии произнес следующую надгробную речь: «Наконец-то этот гнусный человек мертв. Выжившие возрадуются его уходу, зато мертвые возрыдают, страшась встречи с ним. Очень скоро они захотят избавиться от него и пошлют его обратно к нам. А потому давайте же положим на его могилу камень потяжелее, ведь никто из нас не хочет увидеть его снова, даже в образе духа»[452].
Христианство в точности так же, как вера в могущественную египетскую богиню Исиду или в персидского Митру, вскоре стало модной религией. Христианская церковь в Константинополе уступала только собору Святого Петра в Риме, богатые верующие приходили и стояли среди нищих верующих, разряженные в такие дорогие шелка и увешенные такими украшениями (на которых языческие сюжеты сменились христианскими), что святой Иоанн Златоуст, патриарх церкви, останавливался и с упреком глядел на них. Богатые напрасно жаловались; от молчаливых упреков святой Златоуст перешел к словесным, произнося с кафедры проповеди о невоздержанности. Не подобает одному вельможе, гремел он, иметь десять или двадцать домов, две тысячи рабов, двери из слоновой кости, полы, выложенные мозаикой и мебель, украшенную драгоценными камнями[453].
Но христианство все еще было далеко от того, чтобы стать серьезной политической силой. Существовала опасность со стороны сасанидской Персии, которая из слабого парфянского племени превратилась в яростно растущее государство, которому спустя три века суждено было завоевать чуть ли не весь римский Восток[454]. Существовала опасность со стороны еретиков, например, манихейцев, которые верили, что вселенной управляет не один всемогущий бог, а две антагонистические силы, и которые, как и христиане, имели своих миссионеров и свои священные тексты — у них находились последователи даже в далеких Туркестане и Китае. Существовала опасность политического раскола: отец Константина, Констанций, контролировал только восточную часть Римской империи, и в самых дальних ее уголках правители уже не хранили верности Риму. Была еще проблема с высоким уровнем инфляции, которую Константин усугубил, наводнив рынок золотом, экспроприированным из языческих храмов. Были иудеи со своими книгами и религиозными спорами. И были язычники. Больше всего сейчас Константин нуждался не в терпимости, провозглашенной в его собственном Миланском эдикте, но в жестком, серьезном, авторитарном христианстве, глубоко укоренившемся в прошлом и имеющем прекрасные перспективы в будущем, укрепленном земной властью, законами и обычаями, во славу императора и Бога.
В 325 году в Никее Константин объявил себя «епископом внешних дел» и заявил, что его недавняя война с Лицинием была «войной с грязными язычниками»[455]. Таким образом, с этого момента Константин считался лидером, наделенным божественной властью, посланником самого Бога на земле. Когда он умер в 337 году, его похоронили в Константинополе рядом с кенотафом двенадцати апостолов, как бы подразумевая, что он посмертно стал тринадцатым. Уже после его смерти в церковной иконографии он обычно изображался получающим императорскую корону из рук самого Бога.
Константин чувствовал необходимость упрочить исключительность выбранной им государственной религии. И для этого он решил обратить против язычников языческих же героев. В Страстную пятницу того же 325 года в Антиохии император обратился к собранию христиан, среди которых были теологи и епископы, и заговорил с ними о том, что он назвал «вечной истиной христианства»: «Пришло мне на мысль упомянуть и о посторонних свидетельствах касательно Божественности Иисуса Христа. Из них умы хулителей Его, если только поверят словам собственных писателей, ясно узнают, что Он есть Бог и Сын Божий»[456]. И чтобы доказать это, Константин обратился к эритрейской сивилле.
Константин рассказал своим слушателям, как во времена давно минувшие сивилла была отдана «по слабоумию родителей» в услужение к Аполлону и как «святилище нелепого своего богослужения» она отвечала на вопросы верующих в Аполлона. Однажды, объяснил он, сивилла, исполнившись действительно Божественным вдохновением, произнесла пророческие строки о грядущем пришествии Бога. Начальные буквы строк составляли слова: ИИСУС ХРИСТОС, СЫН БОЖИЙ. СПАСИТЕЛЬ. КРЕСТ. После этого Константин продекламировал стихотворение сивиллы.
Чудесным образом стихотворение (которое в переводе на русский начинается словами «И вот он Суд! Отметят день этот поры земли») действительно представляло собой акростих. Отвечая возможным скептикам, Константин сам сразу же предложил напрашивающееся объяснение: некто, придерживающийся нашей веры и не чуждый поэтического искусства, написал эти строки. Но тут же и опроверг его: в данном случае в истине нельзя сомневаться, поскольку наши сограждане тщательно рассчитали время и это стихотворение не могло быть написано после пришествия и осуждения Христа. Более того, Цицерон был так потрясен этими стихами, что перевел их на латынь и привел в собственных трудах.
К сожалению, в том месте, где Цицерон упоминает сивиллу кумскую, а не эритрейскую, — нет никаких ссылок на эти строки или акростих, фактически там вообще ставятся под сомнение поэтические предсказания[457]. И все же это чудесное откровение оказалось таким удобным, что еще много лет христианский мир считал сивиллу своей провозвестницей. Святой Августин предоставил ей место среди благословенных в своем Граде Божьем[458]. В конце XII века архитекторы Лионского собора изобразили на его фасаде эритрейскую сивиллу (обезглавленную во время Французской революции) с табличками в руках, форма которых напоминала скрижали Моисея, а у ее ног написали вторую строку апокрифического стихотворения[459]. А еще четыреста лет спустя Микеланджело поместил ее на своде Сикстинской капеллы, как одну из четырех сивилл, давших все четыре пророчества Ветхого Завета.